Преступления Алисы — страница 25 из 42

Глава 21

Уязвленный, я спускался по холму, злясь на самого себя. Не мог не думать о том, насколько все было близко. «Почему, – укорял я себя, – ты всегда произносишь лишнее слово, но скупишься на одно-единственное, необходимое движение. А теперь почти наверняка все потеряно окончательно». Я прочитал в глазах Кристин подозрение, даже ненависть, а главное – разочарование, а такой взгляд означает полный разрыв. Погруженный в размышления, я шел, не глядя на дорогу, и чуть не наткнулся на другого путника, который взбирался наверх, тяжело дыша. Разболтанная походка и спутанные кудри привлекли мое внимание; я поднял голову. Андерсон тоже остановился, удивляясь встрече. Под палящим солнцем, на длинной улице, погруженной в послеобеденную дрему, мы с ним были единственными живыми существами.

– Похоже, я направляюсь туда, откуда вы идете, – усмехнулся Андерсон и добавил с упреком: – Я ведь просил известить меня, если узнаете о каком-нибудь убийстве. Вы просто притягиваете к себе преступления.

– Преступление?

– Да. Ведь девушку тоже хотели убить, и вы определенно знали об этом, когда мы встречались в прошлый раз. Мне стало известно, что в больнице ее охраняли полицейские, и теперь я хочу задать ей несколько вопросов. И, к счастью, у меня есть в морге хорошие друзья, и я также знаю, что Хинча отравили. Даже о фотографиях знаю.

Тут я посмотрел на него, уже встревожившись по-настоящему. Мне в голову не приходило, кто бы мог ему об этом рассказать.

– О каких фотографиях? – осторожно осведомился я.

– Ах, значит, об этом вам не сообщили? – усмехнулся он. – Что же, снимайте сливки: в ящиках стола у Хинча нашли целую кучу фотографий голеньких девочек. Сначала подумали, будто это снимки эпохи Кэрролла, когда фотография только зарождалась, скажем так, винтажная коллекция. Но на самом деле фотографии современные, только сняты аппаратом Кэрролла, проявлены с помощью тогдашних реактивов и отретушированы в стиле эпохи, чтобы придать им старинный вид. Еще не совсем понятно, продавал ли их Хинч как подлинники того времени или, подделывая под старину, распространял среди педофилов. Нашелся и список клиентов, которые их покупали, нечто вроде двойной бухгалтерии. Лица наверняка высокопоставленные, хотя имена пока неизвестны: записи зашифрованы. Думаю, ни вам, ни мне не доведется когда-либо ознакомиться с этим списком.

Я вспомнил, как в последний раз видел Хинча в коридоре, рядом с изданными им книгами; вспомнил две его маски. Я и вообразить не мог, что есть еще и третья, которая оставалась тайной до самой его смерти. Я спросил себя, не было ли издательство Хинча с самого начала тщательно разработанным прикрытием для этой подпольной деятельности, и представил, как по ночам он принимает и раздает конверты, а может, и при ярком свете дня этим занимаются ни о чем не подозревающие посыльные. Вероятно, Хинч также использовал альбомы фотографий Кэрролла, вставляя там и сям, на той или другой странице недавно сделанные снимки девочек, живущих век спустя, стилизованные под старину, идентичные практически во всем, кроме знака времени, необратимого изменения в его потоке. Подобное скрыто в подобном. Разве по-своему это не то же самое, что версия Пьера Менара, которую мы обсуждали с Селдомом? Фотографии, какими столетие назад Кэрролл прилюдно гордился, не подозревая о «звоночках из будущего», снимки девочек того же возраста, в той же гладкой наготе, превратились сейчас в свою противоположность, в низкое, подлое злодеяние. И подумал тоже, стараясь осмыслить услышанное, что Андерсон по крайней мере ничего не знает о других фотографиях.

– Не верится, правда? Do ut des, – произнес Андерсон и, поймав мой отсутствующий взгляд, пояснил: – Даю, чтобы ты мне дал. Птичка из Кидлингтона, лучше сказать, ворона, каркающая перед заводской стеной, напела мне, что девушка прячет бумагу, которую все хотят видеть. Что вам известно об этой бумаге? Вы, как я вижу, дружите. Уверен, она вам что-то сказала об этом.

– Нет, она ничего не сообщила мне, – возразил я. – И знаете что: лучше оставьте ее в покое. Она уже достаточно пострадала из-за этой бумаги: прикована к инвалидной коляске.

– Значит, правда, что ее сбили из-за этой загадочной бумаги? Не сердитесь, я никому не скажу, что вы мне дали это понять. Думаю, вы согласитесь со мной, что лучше предать дело огласке. Вы – математик, так ведь? Должны предпочитать просвещение мраку. – Он поднял руку в знак прощания и усмехнулся: – Мы должны знать и мы будем знать!

Я сделал еще несколько шагов вниз по склону, спрашивая себя, не следовало ли вернуться, хотя бы по параллельной улице, и предупредить Кристин о визите Андерсона. Я не знал, дошло ли до нее предупреждение инспектора Питерсена относительно того, что не стоит слишком распространяться о полученных фотографиях, и боялся, что Кристин покажет Андерсону ту, которую обнаружила в своем почтовом ящике. Но в то же время я отдавал себе отчет, что так или иначе Андерсон вознамерился обнародовать все, что ему известно, вероятно, даже в течение нескольких часов. Во всяком случае Селдом должен об этом узнать, и я решил поскорее встретиться с ним. В кабинете его не было, и Брэнди, секретарша института, посоветовала поискать профессора в аудитории, где он проводил семинар: оставалось еще полчаса до конца занятия. Я поднялся в аудиторию, но не решился прервать его. Вошел тихо через заднюю дверь, сел в одном из последних рядов и стал слушать. Селдом при виде меня вопросительно поднял брови, и я сделал знак, что хотел бы переговорить с ним после семинара. На доске красовалось имя Уилларда Куайна и схематический рисунок кролика.

Селдом объяснял студентам умозрительный эксперимент относительно перевода, задуманный Куайном. В полном молчании он быстро написал на доске пару строк, в общих чертах излагавших ситуацию:

«Дотошный английский антрополог приплывает на остров к туземцам, которые никогда не вступали в контакт с чужими. Пробегает кролик, туземец показывает на него и говорит гавагай».

Селдом сделал паузу, прочитал вслух обе фразы, а потом записал основной вопрос, вероятно, обманчиво простой.

«Что должен записать антрополог в свою словарную тетрадку?»

Я уже участвовал в подобном семинаре и теперь наблюдал, как студенты изо всех сил сдерживались, чтобы не дать ответа, который казался им очевидным, будто бы понимали всю злокозненность вопроса.

– Ключевое условие, – объяснял Селдом, – в том, что наш антрополог по-настоящему дотошен и позволяет себе записать «кролик» только как первоначальное, переменное значение, поскольку отдает себе отчет, что туземец мог сказать: «еда», или «животное», или «бедствие», или «длинные уши», или «белый цвет», или «сезон охоты». Или даже могло так быть, что кролики на том острове – священные животные, и гавагай – ритуальное обращение, повторяемое всякий раз, как мимо пробегает кролик. А могло случиться и так, что на острове мало кроликов, все наперечет, и тогда Гавагай – имя собственное этого конкретного кролика. Или наоборот, кроликов великое множество. И для их различения имеется подробная классификация, такая же, как у эскимосов для разных видов снега, и гавагай означает «кролик-белый-живой-бежит», но совсем другим словом обозначается «кролик-белый-мертвый-на блюде».

Слушая это объяснение во второй раз, я подумал, не выбрал ли Куайн из всех возможных предметов бегущего кролика в честь Кэрролла, и решил спросить об этом после семинара. Селдом приступил к самой сути проблемы:

– Тогда наш антрополог собирается последовательно исключить ложные значения, чтобы осталось одно истинное, и в течение долгого времени старается понять, какие слова и жесты туземцы употребляют, чтобы выразить «да» и «нет». Но даже когда ему кажется, будто он достиг своей цели, даже когда он может с уверенностью показывать на различные предметы, животных и цвета, повторять каждый раз «гавагай?» и получать ответы, поддающиеся переводу как «да» или «нет», он скоро осознает, что так же далек от своей цели, как и в самом начале.

Пока Селдом анализировал последующие попытки незадачливого антрополога, что-то проскальзывало в мое сознание, как некий смутный отзвук, словно кто-то настойчиво нажимал на клавишу, издавая одну и ту же ноту. Не такая же проблема возникает при поисках ключа к логической серии? В какой-то мере так оно и есть: каждая новая попытка антрополога – очередной элемент серии, который позволяет выявить новую причинную связь, но никогда нельзя быть полностью уверенным в том, что ты уловил «истинный» смысл ряда. Селдом говорил нечто подобное: даже если аборигены будут отвечать антропологу «да» каждый раз, когда он показывает на кролика, и «нет», когда он показывает на тысячу вещей, отличающихся от кролика, как знать, не является ли гавагай попросту восклицанием, которое употребляют они, возможно, из суеверия, каждый раз, когда видят кролика, а слова, обозначающего кролика, у них и вовсе не существует? И туземцы смеются всякий раз, как антрополог показывает на кролика и говорит гавагай, и усиленно кивают, и широкими жестами показывают: да, это так, радуясь тому, что чужеземец что-то распознал и понял, а сами переговариваются между собой: наконец-то бедняга сообразил, что мы говорим гавагай, как они бы сказали «Добрый знак!», когда мимо пробегает один из этих ушастых зверьков.

Но ведь это, вдруг осознал я, то же самое, что сейчас у нас происходит с фотографиями. Теперь я стал лучше понимать, почему Селдом осторожничает. Каков истинный смысл серии, у которой пока только два элемента? Не слишком ли поторопились мы заключить, скорее всего ошибочно, что гавагай значит кролик? Я попытался нащупать какую-то иную связь между фотографиями. Кристин получила свою перед тем, как ее сбила машина, как предупреждение или предостережение. Однако фотография, предназначенная Хинчу, была спрятана, ее должны были обнаружить только после его смерти. Имело ли это небольшое различие какой-то смысл, преследовало ли какую-то цель?