Преступления фашизма в годы Великой Отечественной войны. Знать и помнить — страница 111 из 142

Когда мы окапывались глубже для стрельбы стоя, нас мучили минометы противника. Наступила темнота, и мы ринулись в атаку. Во время атаки я был тяжело ранен и контужен. Волной взрыва меня отбросило в глубокую воронку, наполненную водой, или даже какой-то пруд, откуда меня вытащили. Когда я вошел в память, я видел, что меня положили на плащ-палатку младший лейтенант Романов, сам раненный в ногу, и один из моих связных. Меня спросили, кто будет командовать батальоном. Командовать батальоном я доверил одному бесстрашному и вполне надежному старшине, башкиру по национальности, до войны работавшему милиционером (забыл его фамилию). Хотя были и офицеры, но командование я доверил именно своему старшине. У меня в роте еще были живые два лейтенанта – командиры пулеметных взводов: один лейтенант Постолатин, второй, кажется, лейтенант Падалка.

Дальше моя судьба трагична, не забудется никогда: мытарства, издевательства и зверства.

Очутился я в одном из сараев. Когда я проснулся и увидел вокруг себя несколько таких же окровавленных людей, кричащих и стонущих, я сначала не понял, что со мной случилось. Боль неимоверная, кругом связан и весь окровавленный, в виски бьют удары, подобные ударам молотков. Вдруг открываются ворота, и послышался разговор чужой речи. Я, как после похмелья, очнулся. У меня пронеслась мысль, что это немцы и что не попал ли я в плен, чего очень боялся. Раньше были такие мысли, что если так придется – в плен сдаваться ни при каких обстоятельствах не буду. У меня всегда пистолет при себе, и последняя пуля будет для себя. Не знаю, если бы так случилось, хватило бы такого мужества, но так я думал, настолько я боялся плена, что я бы сделал, что думал. Но вот что получилось.

Вошли трое в белых халатах. Один из них спросил на русском языке о самочувствии, я ничего не сказал, только от ужасной боли потемнело в глазах, и опять потерял сознание. Потом снова очнулся. Около меня стояли двое в халатах и дали мне большую белую таблетку, дали воды. Затем под руки других пленных я вышел из сарая, ввели в большую толпу пленных, где меня узнали бойцы, на глазах которых поставили к дереву младшего политрука Малуку и прикололи тремя штыками еще живого. Одним штыком в живот и двумя с боков. Они же и рассказали, какой ценой достался им младший политрук. Он сам был за пулеметом и стрелял с криком: «Получайте, гады, это вам за Родину, это вам за Сталина, это вам за наш народ». На его счету одних убитых фашистов не менее сотни. Так мне рассказали его помощники в смертельной схватке. Они хотели вынести пулеметы, замешкались, фашисты перерезали им путь к выходу из мешка. А мы вышли и думали, что вышли все.

Здесь, в этой толпе кто-то угостил меня вилком капусты, срезанным на огороде, я немного закусил. Если писать все подробно, это очень много и долго. Пока собирали нас в одну колонну, за это время один из конвойных успел с меня снять хорошие хромовые сапоги и нашу отечественную плащ-палатку, которая меня спасала от холода. Но, надо сказать, среди врага были звери и люди. На меня были надеты рваные громадные сапоги, и без плащ-палатки я не мог существовать, и я пожаловался одному из офицеров, проходящему мимо. Офицер меня спросил: «Сможешь ли ты узнать этого солдата?» Искать его не пришлось – он был недалеко, и я указал. Это был один из конвоиров-извергов. Офицер подвел его ко мне, ударил его по морде, отобрал плащ-палатку окровавленную, снял с него сапоги, померил их себе, они оказались ему хороши, надел их, а свои отдал мне вроде бы по согласию.

Колонна тронулась. В течение каждой минуты был выстрел, это расстреливали упавшего раненого, который сам не мог идти. Упал, ему сразу наставляют дуло или в висок или в грудь. С одного выстрела не убили, то упражнялись прикладами – добивали и этим самым веселились, смеялись. Пройдя около полутора километров, я насчитал семьдесят жертв.

Но я являлся такой же несчастной жертвой – я шел уже давно через силу, у меня закрывались глаза от потери сознания, мне становилось темно, и я валился с ног, но меня не выпускали из рук товарищи. Они бодрили меня: осталось немного, осталось немного идти, ведь нельзя сейчас падать – убьют. Но я не могу отставать – бьют прикладом тех, кто ведет больного. Наконец силы все, круги в глазах, я шага сделать не могу, я прошу товарищей бросить меня, участь моя решена. Подходит ко мне молоденький, тонкий и высокий солдат, наставляет автомат в грудь. В это время перед спуском крючка я ему сказал на немецком языке: «Господин солдат, сколько вам лет?» Он от неожиданности такого вопроса на их языке опустил дуло автомата и ответил: «Ахцен» – 18. А мне «Цванциг» – 20. Далее наш разговор был таков. Я ему говорю: «Тебе 18 лет, а мне 20, да, наверно, у тебя есть мама и невеста, которые тебя будут ждать живым». Он ответил – «Да, есть». Я ему говорю, что и у меня есть. Они ждут меня, а ты меня убиваешь. Ты меня сегодня убьешь, тебя завтра тоже могут убить, но у нас так ведь не поступают.

Вдруг он засунул с обеих рук по два пальца в рот и сильно свистнул, потом поступил сигнал остановить колонну. Колонна остановилась, наступил непредвиденный отдых. Подогнали лошадь, запряженную в двуколку, и с помощью товарищей посадили меня, а потом по моей просьбе положили еще одного тяжело раненного. После этого выстрелов почти не было.

В одной из деревень сделали остановку. Всех оставили около дороги, а нас на подводе поставили около одного дома. Из дома вышли совсем молодые женщины, взяли меня под руки и ввели в дом. Накормили, остригли, сделали, как умели, перевязки. Потом вошел немецкий солдат – конвоир. Женщины угостили его и стали уговаривать, чтобы они оставили с повозки обоих. «Они тяжелораненые, чтобы вам с ними не путаться, мы их немного подержим в своем доме, а потом вы их можете взять». Немец согласился, но не согласился глава семьи – старик лет под шестьдесят, одна нога деревянная. Я ту войну пережил, а сейчас чтобы меня за них повесили, нет, уберите их от меня. Как ни просили женщины, он стоял на своем. «Уберите их отсюда». И так я очутился в Боровске.

На ночь загнали в какое-то угловое двухэтажное здание без окон, без дверей, часть людей загнали в подвал, куда и я попал. В подвале было по колено воды. Одни думают, что в подвале потеплее, и лезут туда, другие, искусив подвального тепла, лезут обратно. Получились давка и убийство слабых. Не знаю, как и что мне помогло, но я выбрался из подвала, укутался в плащ-палатку, приткнулся в углу к стоящим товарищам, которые создавали друг другу тепло, просуществовал до утра. Очень много нашего брата осталось навсегда в этом доме и много убитых из винтовок около этого дома. На пути в Боровск видели, как одна обнаженная девушка выпрыгнула из окна, со 2-го этажа, а за ней в дверь на улицу выбежали 2 разъяренных солдата. Одну девушку изнасиловали, а эту хотели насиловать на глазах матери, но девушка оказалась смелой и сильной, покорябав им звериные морды, вырвалась и выпрыгнула из окна, со второго этажа. За ними следом с криком выскочила ее мать, она все и рассказала. Это какой-то совхоз по дороге на пути к Боровску. Это забыть невозможно – прощать нельзя! Потом Юхнов и Медынь. А затем Рославль. В Рославле поместили нас в конюшнях на соломе, но это много лучше, чем в каких-то больших домах – казармах с выбитыми окнами. Очень много народа померзло в Рославле в каких-то больших домах, я был в них лишь одну ночь, потом тяжелораненых перевели в конюшни. Там тепло и мягко. Старушка и старичок, видимо, местные бывшие медицинские работники, ежедневно приносили продолговатую, плетенную из прутьев корзину с одной ручкой, наполненную вареной картошкой, морковью. Они кормили, раздавая по 2–3 картошки, и делали перевязки не бинтом, а тряпками от рубашек.

Так ими мне была оказана первая медицинская помощь. Рука была раздроблена, они удалили некоторые металлические осколки и раздробленные кости, дали мне их в руки, сделали шину и хорошо забинтовали. Хотя все сделали и не совсем удачно, но я почувствовал облегчение и за несколько дней первый раз хорошо спал.

Из Рославля – в Бобруйск, из Бобруйска – в Гомель. В Бобруйске дважды выстраивали всех в лагере и каждого десятого ставили под расстрел. Первый раз за то, что кто-то из пленных отломил от настила нар, на которых спали, кусок доски. Пытали: кто это сделал? Никто не признавался. 300 человек взяли для расстрела, я был на этот раз девятым.

Второй раз нашли запалы от гранат в одном из бараков. Здесь взяли 25 человек к расстрелу – я был третьим по счету. Как в Бобруйске, так и в Гомеле кормили супом с немытой картошкой в кожуре, порубленной на 2–3 части. Хлеб давали по 250 гр., испеченный из овса, не очищенного от кожуры, и гречихи с добавлением свеклы. Мертвые люди валялись по всему лагерю, особенно в уборных. Трупы долго не убирались, и они наводили ужас и страх.

Потом из Гомеля, запаковав в телячьи вагоны по 110 человек стоя – сесть было нельзя, и эту плотную массу везли четверо суток с большими остановками где-то в тупиках, но не открывали вагонов. Стали высаживать в городе Алитусе. В нашем вагоне оказалось мертвых 27 человек, так было и в каждом вагоне. Идти до лагеря не могли, с трудом передвигались, только все сцепившись друг с другом. Конвойные ужасно били и некоторых добивали из винтовок. С нашим прибытием в Алитусе в лагере стало около 29 тысяч человек.

Пополнения больше не было, но за 4 месяца пребывания в нем осталось около 6 тысяч человек, остальных взяли голод и вошь. Я остался живым лишь потому, что лежал в лазарете. Там суп давали из чищеной картошки и хлеба по 200 граммов без вредных примесей. Ежедневно команда из пленных человек 10–12 во главе одного старика – литовца собирала мертвых, складывала их в штабель, как складывают поленницы дров, и ежедневно, делая много рейсов на лошади, также складывая штабелем на сани, увозила. Но под шумок торговли литовских женщин, приезжавших каждое воскресенье к лагерю, с конвойной охраной лагеря – табаком, салом на трофейные тряпки по 2–3 пленных каждое воскресенье убывали из лагеря. Из лагеря и я вывозился, но постигла неудача, и я очутился опять в лагере, а потом опять в Алитусе. Травили людей насекомыми, хлеб и суп давали специально для убийства. Евреев и всех черных, на личность схожих с евреями, ежедневно выискивали. И сразу в лагере расстрели