Можете быть уверены, избавиться от впечатления, которое этот глаз произвел на меня, так и не удалось, оно тревожило и не оставляло меня в покое, превратившись в сущую пытку. Прежде я и представить не могла, что стану забивать голову расположенным напротив строением; но после этого глаза мысли о Доме не покидали меня. Не в силах думать больше ни о чем другом, я наблюдала за ним, говорила исключительно о нем, он даже снился мне. Теперь-то я уверена, что это был знак свыше. Впрочем, предоставлю вам самим судить об этом.
Владельцем комнат, где я поселилась, был дворецкий, женившийся на поварихе и с головой погрузившийся в домашнее хозяйство. Сдавать квартиры они начали каких-нибудь пару лет назад и потому знали о Доме-на-продажу не больше меня. Не смогла я получить о нем каких-либо сведений и среди торговцев, равно как и любым другим образом; словом, знала о нем лишь то, что с самого начала поведал мне Троттл. Одни уверяли, будто он стоит необитаемым вот уже шесть лет, другие – восемь, третьи – десять. Но на том, что он никогда не был и не будет сдан внаем либо продан, сходились все.
Вскоре я почувствовала, что из-за Дома могу впасть в одно из своих состояний; так и случилось. Целый месяц я прожила в неописуемом волнении, которое неизменно сменялось кое-чем похуже. Предписания Тауэрза, которые привели меня в Лондон, оказались для меня решительно бесполезны. Светило ли за окном тусклое зимнее солнце, стоял ли густой зимний туман, шел ли нудный зимний дождь или белый зимний снег, мои мысли всецело занимал исключительно Дом. Как и все прочие, я слыхала о том, что иногда в жилище могут поселиться привидения; но со мной вышло иначе – на собственном опыте я убедилась, что в такое привидение способен превратиться целый дом; потому что он преследовал меня.
За весь этот месяц я так ни разу и не видела, чтобы в него кто-нибудь входил или выходил из него. Я полагаю, такие вещи все-таки случались время от времени, скажем, в глухую полночь или предрассветный час, но сама ничего не замечала. Я не испытывала облегчения оттого, что после наступления темноты шторы в моем жилище задергивали и Дом исчезал из виду. Глаз начинал сверкать в отблесках пламени камина в моей комнате.
Я старая одинокая женщина. Признáюсь вам сразу без всякого страха, что я старая дева; разве что намного старше, чем можно предположить из этой фразы. Было время, когда и я испытывала любовные муки, но это случилось очень-очень давно. Он погиб на море (да упокоит Господь его благословенную голову!), когда мне было двадцать пять лет. Всю жизнь, сколько себя помню, я обожала детей. Я всегда испытывала к ним огромную любовь, поэтому меня охватывали грусть и печаль при мысли, что в моей жизни что-то пошло не так – то есть, я имею в виду, вразрез с первоначальными планами, – в противном случае сейчас я была бы уже гордой и счастливой матерью целой оравы детей и любящей бабушкой. Впрочем, постепенно я обрела покой и довольство, коими благословил меня Господь и для коих дал мне множество причин; тем не менее я до сих пор утираю слезы, вспоминая своего дорогого брата, храброго, полного надежд, ясноглазого красавца Чарли и заботу о нем, наполнявшую мою жизнь смыслом.
Чарли был моим младшим братом и отправился в Индию. Там он женился и послал ко мне домой свою хрупкую маленькую женушку, чтобы она родила здесь, после чего ей предстояло вернуться к нему, а ребеночка предполагали оставить со мной, я бы воспитывала его. Но этим планам не суждено было свершиться. Они заняли свое молчаливое место среди прочих событий моей жизни, которые могли бы произойти, но так и не произошли. Я едва успела прошептать ей «Покойся с миром!», а она ответила мне: «Из праха вышли и в прах возвратимся! Прошу, возложи его мне на грудь и утешь Чарли!» – и отправилась на поиски своего дитя к ногам нашего Спасителя. Я приехала к Чарли и сказала ему, что не осталось никого, кроме меня, бедной; и прожила там вместе с ним несколько лет. Ему было пятьдесят, когда он заснул у меня на руках. Лицо его изменилось, постарело и стало более суровым; но потом черты его разгладились, и когда я опустила голову брата, чтобы поплакать и помолиться рядом с ним, и взглянула на него, то увидела прежнего, своего любимого, беззаботного, очаровательного и молодого Чарли.
Я уже собиралась смириться с тем, что именно заброшенность Дома-на-продажу вызвала к жизни эти давние воспоминания и что они незримой иглой чуть не пронзили мое сердце, как вдруг однажды вечером дверь отворилась и Фоббинс, едва сдерживая смех, объявила:
– Мистер Иавис Джарбер, мадам!
Вслед за этим порог неспешно переступил мистер Джарбер и воскликнул:
– Софонисба!
Вынуждена признать, что да, именно так меня зовут. Когда меня нарекли этим именем, оно выглядело милым и вполне уместным; но теперь, много лет спустя, стало старомодным, а в его устах – еще и высокопарно-комичным. По этой причине я резко бросила в ответ:
– Я прекрасно помню, как меня зовут, Джарбер, и потому вовсе необязательно произносить мое имя вслух.
В ответ на такое замечание этот возмутительный и смешной человек поднес кончики всех моих пяти пальцев правой руки к своим губам и вновь воскликнул, сделав ударение на третьем слоге:
– Софони́сба!
Я не зажигаю лампы, поскольку не переношу запаха керосина и привыкла обходиться восковыми свечами. Посмотрев на старинный канделябр, так удачно подвернувшийся под руку, я решительно заявила ему: если он еще раз позволит себе подобную выходку, я отобью этим предметом пальцы его ног. (Со стыдом должна признать, что, сказав Джарберу такую фразу, я не сомневалась – ему было очень больно.) Но, право слово, в наши с ним годы это уже слишком. Правда, в парке Уэллса до сих пор есть оркестровая площадка, где я на глазах у многочисленной толпы исполнила с Джарбером старинный менуэт, изрядно потоптавшись по его ногам. Впрочем, до сих пор стоит и дом, где я в детстве вырвала себе зуб, привязав один конец нитки к нему, а второй – к дверной ручке, после чего, переваливаясь словно утка, заковыляла прочь. Но как бы я выглядела теперь, в своем-то возрасте, в детском платьице и с ниткой, привязанной к двери, вместо визита к зубному врачу?
Джарбер всегда был смешным и нелепым. Он чудесно одевался, использовал замечательный одеколон, и немало девушек во времена моей молодости многое бы дали за то, чтобы связать себя с ним узами брака; хотя должна добавить, что он не замечал ни их самих, ни тех знаков внимания, какие они ему оказывали, сохраняя верность одной мне. Видите ли, он предлагал мне свою руку и сердце не только до того, как моя счастливая любовь обернулась несчастьем, но и после этого: не один раз и не два, да и не важно, сколько именно. Независимо от того, было их много или мало, в последний раз он сделал мне это предложение, предварительно преподнеся нанизанную на шпильку пилюлю, облегчающую пищеварение. И тогда я заявила ему, смеясь от всего сердца: «Послушайте, Джарбер, если вы не отдаете себе отчета в том, что двое людей, чей суммарный возраст превышает сто пятьдесят лет, являются древними стариками, то это прекрасно осознаю я; поэтому намерена проглотить этот вздор вместе с вашей пилюлей (что я незамедлительно и проделала) и прошу вас более не досаждать мне подобными глупостями».
После этого он вел себя безукоризненно. Он всегда затягивался, этот Джарбер, в украшенные вышивкой жилеты; ступни у него были маленькими, улыбка – робкой, голос – негромким, а манеры – заискивающими. Сколько его помню, он вечно выполнял для других какие-то мелкие поручения и разносил сплетни. Вот и сейчас, назвав меня Софонисбой, он сообщил, что успел обзавестись старомодным жильем в новом районе моего места жительства. Я не видела его два или три года, но слышала, что он по-прежнему носит с собой маленький монокль и останавливается на ступеньках домов на Сент-Джеймс-стрит, чтобы полюбоваться аристократами, спешащими ко двору; бродит в своем коротеньком плаще и галошах вокруг меблированных комнат Уиллиса, желая поглазеть, как они стекаются к «Олмаксу»[18]; после чего, подхватив сильнейшую простуду, затоптанный кучерами и факельщиками, возвращается в синяках и шишках к своей хозяйке, которая потом целый месяц выхаживает его.
Джарбер снял свой короткий плащ с меховым воротником и уселся напротив меня, держа в руках маленькую тросточку и шляпу.
– Ради бога, Джарбер, избавьте меня от этих ваших Софонисб, очень вас прошу, – сказала я ему. – Зовите меня Сарой. Как поживаете? Надеюсь, у вас все в порядке.
– Благодарю. А у вас? – осведомился Джарбер.
– У меня все настолько хорошо, насколько это возможно для такой старухи, как я.
Джарбер опять завел свою шарманку:
– Прошу вас, не называйте себя старухой, Софонис…
Но тут я многозначительно покосилась на канделябр, и он умолк, делая вид, что не сказал ничего такого.
– Разумеется, я немощна и дряхла, – заявила я ему, – как и вы. Давайте же возблагодарим Бога за то, что дела не обстоят хуже.
– Мне кажется или вы действительно выглядите обеспокоенной? – спросил Джарбер.
– Очень может быть. Я даже не сомневаюсь, что так оно и есть на самом деле.
– И что же потревожило мою Софо… моего мягкосердечного друга? – поинтересовался Джарбер.
– Полагаю, нечто такое, что не укладывается в голове. Меня до смерти беспокоит Дом-на-продажу, расположенный на другой стороне улицы.
Джарбер мелкими шажками, едва ли не на цыпочках, подкрался к задернутому занавесками окну, выглянул в него, после чего обернулся ко мне.
– Да, – ответила я на его невысказанный вопрос, – это тот самый дом.
Вновь посмотрев в окно, Джарбер с озабоченным видом вернулся в свое кресло и спросил:
– И чем же он вас беспокоит, Софо… Сара?
– Он представляется мне загадочным, – сказала я. – Понятное дело, каждый дом хранит в себе какую-нибудь тайну; но есть кое-что такое, о чем бы мне не хотелось сейчас говорить (и действительно, глаз казался мне такой нелепицей, что я едва не устыдилась), что придало ему столь таинственный вид в моих глазах, заставив все время думать о нем, и теперь я целый месяц не буду знать покоя. Чувствую, не найду себе места до тех пор, пока в следующий понедельник ко мне не присоединится Троттл.