ю» – Опперпуту и поехала с ним в Россию. Воевать и погибнуть… Война окончилась неудачным поджогом общежития чекистов на Лубянке, а гибель осталась покрыта туманом: то ли была Мария Владиславовна застрелена при задержании, то ли застрелилась сама.
История с «Трестом» не отрезвила эмиграцию. И Александр Павлович Кутепов так и не внял предупреждениям о Скоблине, которого Врангель отрешил от командования Корниловцами, заподозрив в измене. Тягаев, проведший тайное расследование, лично докладывал Кутепову о странном покровителе супруги Скоблина певицы Надежды Плевицкой. Покровителем этим был друг Зигмунда Фрейда психиатр Макс Эйтингон. Можно было бы поверить в любовь к искусству немецкого мецената, если бы не одно «но». Этим «но» был брат Эйтингона Леонид, подданный СССР, промышлявший в Лондоне сбытом советской пушнины и, как следовало из добытых сведений, не только этим… Но Александр Павлович не мог допустить и мысли, чтобы его боевой товарищ, отважный офицер, проливавший кровь за Россию, Корниловец, мог оказаться агентом ГПУ. Такое подозрение казалось ему постыдным.
Врангель со своей исключительной интуицией, казалось, видел людей насквозь. И это делало его ещё опаснее для Советов. Равно как и его вера, воспламеняющая и животворящая другие души. За несколько месяцев до кончины, в первый день своего последнего года он писал в приказе армии: «Ушел еще год. Десятый год русского лихолетия. Россию заменила Триэсерия. Нашей Родиной владеет интернационал. Но национальная Россия жива. Она не умрет, пока продолжается на русской земле борьба с поработителями Родины, пока сохраняется за рубежом готовая помочь в ее борьбе зарубежная Армия… Не обольщаясь привычными возможностями, но не смущаясь горькими испытаниями, помня, что побеждает лишь тот, кто умеет хотеть, дерзать и терпеть, будем выполнять свой долг». Человек, олицетворявший «единство, честь и надежду» (что может быть более грозно для Советов?..), человек, воплощающий Белый Идеал, человек которого нельзя ни запугать, ни купить, ни обмануть, должен был умереть…
Трудно было представить, чтобы ещё молодой, полный сил генерал предчувствовал скорую кончину. Однако, некий переворот всё же происходил в его душе. Весь последний год его жизни был как будто неосознанным приготовлением к вечности. Он жил теперь в Брюсселе, где его тёща приобрела небольшой дом. Жить приходилось весьма скромно за неимением средств. Слуг не держали за исключением денщика. Простота и скромность быта не угнетали Петра Николаевича, но вынужденное бездействие для него, привыкшего к сражениям и работе без устали, стало испытанием. Впрочем, оно же дало время на размышлений о собственном жизненном пути, на переоценку отдельных его моментов. Генерал стал спокойнее, мягче и снисходительнее к людям. Прежде он забывал личные симпатии и чужие просчёты для дела, а теперь стал многое извинять от души. Даже свои воспоминания Пётр Николаевич сократил, убрав большую часть резких оценок, в первую очередь, по адресу Деникина.
Хотя Врангель продолжал внимательно следить за всем происходящим, чётко и ясно оценивая события, руководить небольшой подпольной организацией, состоявший из верных единомышленников, повторять дорогие сердцу идеи, но чувствовалась за всем этим какая-то внутренняя отрешённость. Казалось, что он живёт уже немного над миром. И, может, именно оттого так поразительно ясно видит сущность в оном происходящего.
И, вот, наступила развязка… Генерал Тягаев немедленно выехал в Брюссель, где, преодолевая отчаяние, перво-наперво расспросил домочадцев Главнокомандующего, был ли кто-то посторонний в доме. Сперва они, подавленные горем, растерянно отвечали, что сторонних не было. Но затем вспомнили: аккурат накануне того, как Пётр Николаевич заболел, у денщика Яши гостил целый день брат. Что за брат? Никто не ведал. Заехал проездом из Триэсерии…
Тягаев только зубами бессильно скрипнул.
Почти сорок дней эмиграция, затаив дыхание, следила за последним сражением генерала Врангеля. Следила и Европа, в которой многие, начиная от высокопоставленных политиков и военных и кончая рядовыми гражданами, успели проникнуться симпатией и уважением к русскому генералу, к его Делу. Увы, скоротечная чахотка, вызванная, по-видимому, подсыпанным в пищу туберкулином, не тот противник, которого возможно одолеть смертному, даже если он силён и отважен. Пётр Николаевич угасал от сжигавшей его сорокаградусной температуры.
– Меня мучает мой мозг, – измождено признавался он. – Я не могу отдохнуть от навязчивых ярких мыслей, передо мной непрерывно развертываются картины Крыма, боев, эвакуации… Мозг против моего желания лихорадочно работает, голова все время занята расчетами, вычислениями, составлением диспозиций… Меня страшно утомляет эта работа мозга. Я не могу с этим бороться… Картины войны все время передо мной, и я пишу все время приказы… приказы, приказы!
До последнего часа все мысли его были обращены к России. «Я готов служить в освобожденной России хотя бы простым солдатом…», – говорил генерал. Он сознавал, что от этой болезни ему не суждено подняться, отдавал последние распоряжения, причастился Святых Тайн… Его последними словами были: «Я слышу колокольный звон. Боже, храни армию!»
Европейские газеты откликнулись на скорбную весть некрологами, в которых отдали дань ушедшему Рыцарю. «Благодаря личному обаянию, благородству стремлений, безупречной репутации и нескончаемой энергии он заслужил восхищение армии и простых людей от Каспия до Украины. Военные успехи он подкрепил демократическим, но твёрдым гражданским правлением, в котором проявил то же стремление к реформам и заботу о простых людях…» – отмечала «Дейли телераф». Ему вторила «Таймс»: «Это был выдающийся человек. Вспомним добрым словом храброго офицера, верно служившего делу союзников, и главнокомандующего, который потерпел поражение только из-за трагического стечения обстоятельств». В русских храмах и домах – от Парижа и Берлина до шахтёрских городков Бельгии и Франции, от Софии и Белграда до балканских деревушек – прошли поминальные молитвы… Армия лишилась сердца. И всего пронзительнее написал об этом в своей предсмертной записке застрелившийся офицер: «Для меня его смерть означает конец всего, надежды вернуться в Россию больше нет».
Когда бы ни неусыпная забота Евдокии Осиповны, может статься, что и генерал Тягаев поступил бы также. Во всяком случае, именно эту мысль прочёл Родион Аскольдов на его почерневшем, состарившемся, ещё более исхудалом, чем обычно, лице, когда он возвратился с похорон Главнокомандующего. Её же, по-видимому, с испугом прочла Евдокия Осиповна и опрометью бросилась следом за мужем, успев пройти за ним в его кабинет прежде, чем он захлопнул дверь.
– Оставь меня, пожалуйста, Дуня, – глухо сказал генерал, трясущейся рукой закуривая папиросу. – Я должен побыть один.
– Нет, – ответила она, – я тебя не оставлю. Слышишь? Я не отойду от тебя ни на шаг, пока твоё лицо перестанет быть таким страшным, как сейчас.
Тягаев медленно прошёл к окну и вдруг согнулся вполовину, словно пронзённый насквозь, простонал хрипло:
– Господи, ну, почему же он? Лучше бы я лишился второй руки и остался слеп! Лучше бы… я замёрз в тайге… Зачем я живу? Если нет Врангеля? Нет Каппеля? Они ушли с одними и теми же словами на устах: «Боже, спаси армию!» Они ушли… И теперь никого нет, кто обязан был жить и вести за собой! А я – жи-ву! Проклята такая жизнь!.. – он не мог больше говорить, содрогаясь всем телом от разрывающих грудь рыданий.
Евдокия Осиповна подхватила мужа под руку, усадила в кресло, прижала его голову к своей груди, заговорила торопливо:
– Не смей, не смей так говорить! Слышишь? Никогда не смей! Если бы тебя не было, то и я бы не жила. Неужели ты хочешь моей смерти? Ты… всё, что у меня есть!
Пока она говорила, пытаясь успокоить Петра Сергеевича, Родион бесшумно скользнул к письменному столу, вынул из него револьвер и спрятал за пояс. Евдокия Осиповна поблагодарила его блестящими от слёз глазами.
Между тем, Тягаев овладел собой и поднял голову. Протерев стёкла очков, он проронил безнадежно:
– Кончено… Теперь уж точно кончено. Бог проклял Россию и нас и поэтому отзывает всех, кто способен был что-то сделать. Император Александр, Столыпин, Корнилов и Марков, Каппель… А теперь… – Пётр Сергеевич закурил папиросу. – Значит, нет надежды.
– Надежда есть всегда, – тихо сказала Евдокия Осиповна. – Самый отчаянный грешник может покаяться и по милости Божьей стяжать святость. И Россия может.
– Может-то она может, – согласился Тягаев. – Только не захочет. Оглянись кругом, Дуня! Наша эмиграция наводнена агентами ГПУ. И если бы только политическая её часть! Там сплошь деятели известного рода. Но армия! Армия наводнена ими же! Бывшие офицеры идут на службу ГПУ! А ведь это, Дуня, отнюдь не худший материал нашего Богом отвергнутого народа! Это люди, сражавшиеся за Отечество, имевшие идеалы! Если они столь гнилы, то что ждать от других? От тех, кто ежесекундно отравляется гнусной пропагандой Триэсерии? Они ли раскаются и стяжают себе святость? Единственное, что они могут себе стяжать – это иудину петлю!
– Если люди так легко предают свои идеалы, значит, идеалы эти были слишком… недостаточны, – заметил Родион и по памяти процитировал строки Ивана Савина:
– Дурман заученного смеха
И отрицанья бред багровый
Над нами властвовали строго
В нас никогда не пело эхо
Господних труб. Слепые совы
В нас рано выклевали Бога.
И вот он, час возмездья черный,
За жизнь без подвига, без дрожи,
За верность гиблому безверью
Перед иконой чудотворной,
За то, что долго терем Божий
Стоял с оплеванною дверью!
Россию, Пётр Сергеевич, сгубила, в первую очередь, духовная болезнь. Расслабленность, безбожие… Но носителями этой болезни были отнюдь не только большевики. Поэтому она расцвела и в России, и здесь. Даже самые прекрасные идеалы, не имеющие глубокого духовного фундамента, оказываются призрачны. И человек, поражённый такой болезнью, по каким-то причинам разочаровавшийся, утерявший свой идеал, отличавший его от других больных, устремляется к подобным себе. К тем самым другим больным. К большевикам.