– Мы с Эрмлером в Петрограде были. Возили нас там, как важных персон. Условия обеспечивали. А только… Я же в окно машины город-то видела. Пустой город, страшный… Летит наше авто по пустой улице – ни извозчиков на ней, ни людей. Так, изредка мелькают какие-то. Обглоданные. Затравленные. Голодные. И грязь, грязь… Я ещё никогда такой грязи не видела! Всё разрушено… А ведь в этом городе моё детство прошло. У бабушки жила. На Васильевском… И я помню, каким город моего детства был! Нарядным, многолюдным, чистым, ярким! А теперь… Даже дворников не увидишь.
– Их ещё в «бескровную» вместе с городовыми отстреливали.
– Нас в гостинице поселили, – продолжала Шура. – В хорошей. Все условия! Обедали у Зиновьева. Эрмлеру он не понравился. Цирюльник… Хам… Мне тоже. Чавкает ещё так противно. И до чего ведь мерзко: везде конвой за нами. Вроде как почётный. А я себя арестанткой чувствовала… И страшно мне их было. Ведь они же любого убьют. Любого…
– Митю Сокольникова убили, ты знаешь? – тихо спросила Ольга.
Шура вздрогнула. Знать, не забылась ещё детская влюблённость.
– Ми-тю? Как?
– Семь пуль… И штыками докалывали. Над телом глумились, не хотели матери отдавать хоронить. Вера Терентьевна еле вымолила. А следом и сама преставилась с горя.
– Как ты спокойно рассказала об этом…
– Когда среди этого живёшь, то трудно рассказывать иначе.
– И после ты спрашиваешь, почему мы уезжаем?
– Да, спрашиваю, – кивнула Ольга. – Ведь это – ваша власть. Это революция, о которой вы грезили и которую всё-таки сделали. Что же вы теперь бежите от неё?
– Это не то, о чём мы грезили. Почитай Эрмлера… Мы говорили о свободе, о праве человека быть собой, о гуманизме…
– Бомбы, которые метали твои друзья – несомненно, вершина гуманизма!
– Они казнили палачей, чтобы уменьшить зло!
– А теперь другие твои друзья уменьшают его более масштабно. Что же тебе не нравится?
– То, что они сами стали палачами! Хотя за нами и следят, но я многое видела… И ещё больше слышала… Эта ужасная ЧеКа! И голод… И… Какой-то повальный разбой! Наше имение полностью разграбили, мне писала сестра…
– Неужели? Так ведь это в порядке революционного долга! И неужто тебе жаль имения? Революционерам не пристало иметь такую роскошь.
– Поэтому, Ленин живёт в Кремле, Троцкий проводит время отдыха в Архангельском…
– А ты в квартире, которую отняли у бывших людей, возможно окончивших свои дни в подвале ЧеКа.
– Хватит! – Шура резко поднялась. – Я не хочу жить среди этого ужаса! Мне страшно… Мы уедем. Да. И точка!
– И будете молчать?
– О чём?
– О причинах отъезда. О ЧеКа. О голоде…
– Неудачный по вине дурных людей эксперимент – это не повод, чтобы бросать тень на идею.
– Конечно! А сколько крови возьмёт этот эксперимент – какая важность, правда? Ты поедешь дальше читать свои лекции, чтобы ещё в какой-нибудь несчастной стране разверзся такой же ад, а сама при том будешь жить в мирном государстве, далёком от твоих идей. Очень удобно! Почему бы тебе не порвать с капиталистическим миром и не строить коммунизм в России?
– Нам с Эрмлером вреден российский климат, – холодно ответила Шура. – А лекций я больше не стану читать. Я слишком устала… И так тошнит от всего… А хочешь, – встрепенулась, – поедем с нами? Я похлопочу – никаких затруднений не будет! Поедем, Ляля! Будем жить вчетвером, я с Эрмлером и ты со своим… У нас чудный дом в окрестностях Стокгольма! Тишина, знаешь ли, воздух… И места достаточно! Поедем! Ведь нельзя же оставаться в этой ужасной стране! С твоим происхождением! С его прошлым! Вас же не пощадят, разве ты не понимаешь?!
А ведь ей страшно одиноко там, в её уютном доме, – подумалось Ольге. Одиноко рядом с послушным стариком Эрмлером, занятым своими трактатами, с время от времени появляющимися любовниками, которых уже сейчас привлекают не её увядшие до срока прелести, а деньги. Лекций она, в самом деле, уже не будет читать. Потому что ходившие на молодую, темпераментную красавицу не пойдут на потускневшую, подурневшую даму, разочарованную в собственных иллюзиях и самой жизни. Бедная Шура! Какое же всё-таки пустое существование… Хотя, пожалуй, все одержимые идеей достойны жалости. Все лучшие силы свои они безвозвратно скармливают идолу, обретая в итоге пустоту, которой страшнее нет ничего на свете. Во имя чего?..
– Нет, Шура, я с тобой не поеду.
– Почему?
– Потому что… не уверена, что иной климат будет мне полезен. Не привыкла к другому.
В этот момент в комнату стремительно вошёл Леонард с потрясённым лицом и зажатой в руках газетой.
– Вот! – выдохнул он.
– Что – вот? – нахмурилась Шура.
– Вот! – повторил Эрмлер, суя ей газету.
Шурочка скользнула глазами по грубому листу, приоткрыла рот:
– Вот оно… – проронила. – Нет больше тирана… Странно. Почему я не чувствую радости? Несколько лет тому была бы как во хмелю от такого известия.
– Кого ещё убили? – тихо спросила Ольга.
– Царя, – буднично отозвалась подруга, словно бы речь шла об очередном дворнике.
– Расстреляли! – подтвердил Эрмлер с горящими глазами. – Сегодня ночью! Какое… величайшее событие!
– Какая величайшая подлость! – не выдержала Ольга и, резко поднявшись, направилась к двери. – Прощай, Шура!
Что-то заговорила подруга вслед и даже вышла на лестницу провожать, но Ольга расслышала лишь одну единственную фразу, повторяемую:
– Почему мне не радостно? Ведь я его так ненавидела, а мне не радостно…
Она недоумевала, отчего не радостно ей. Отчего не радостно, что тайком, без суда и следствия, убили беззащитного человека, который сам же, сам же отдал им власть. Не радостно, что ещё одно преступление совершилось. Что же это с душами поделалось? Ведь душа, она и без Бога – христианка? Но разве у них такие души? Нет, нет… Там уже заняты престолы совсем другой силой. И эта сила изнутри распространяет метастазы, уничтожая тех, кто её в себя принял.
Запыхавшись, Ольга остановилась у трамвайной остановки, где толпился самый разнообразный люд: рабочие, солдаты, бывшие люди в обносках, измождённые женщины с детьми. Тусклый день… Тусклые лица… Тусклые глаза… И вдруг звонкий крик мальчишки – разносчика газет:
– Расстрел Николая Романова! Расстрел Николая Романова! Николай Романов расстрелян рабочим Белобородовым!
Ничто не дрогнуло в толпе. Трамвай задерживался, и это было неизмеримо важнее. А ещё важнее, как хлеб насущный добыть. Хлеб! Из стоявших здесь иные успели забыть его вкус. Некоторые, впрочем, брали газеты, пробегали безучастно глазами. Царь… Да был ли он когда-нибудь? Разве что в иной жизни… Расстрелян… Да мало ли теперь расстреливают? Не пробирает весть.
Лишь высокая женщина11 с солдатской выправкой и офицерской сумкой – широкий ремень через плечо – громко сказала маленькой большеглазой девочке, своей дочери:
– Аля, убили русского Царя Николая Второго. Помолись за упокой его души!
И малышка перекрестилась трижды с глубоким поклоном…
Разбитой тяжёлым разговором и горькой вестью возвращалась Ольга домой. Но и тут не суждено было отдохновения найти. Ещё из прихожей заслышала, что в гостиной веселье идёт. Дядюшкин баритон бархатно рокотал, струны звенели, голос Ривы выводил жаркий романс, а ей другой голос вторил, уже захмелевший… Ольга всхлипнула и, боясь быть услышанной, прокралась в ванную, где дала волю слезам.
Она всегда знала, что, если даже невозможное исполнится, и судьба соединит их, то счастья ей не видать. Как ни сильно было чувство, а трезвости взгляд всё же не утратил. И видела Ольга, каков есть Жорж. Тут уж не счастье ждало, а мука добровольная. Но не думалось, что такая…
С войны он вернулся другим. Надломленным. Будто придавленным неподъемной тяжестью. Целыми днями просиживал в одиночестве, мрачно глядя перед собой. Пил горькую и молчал. Сердце разрывалось от вида этой безысходности. В тот день, когда мужики, подстрекаемые разными негодяями, пришли в усадьбу и требовали выдать им «охвицера», полковник Кулагин был мертвецки пьян. Сёстры спрятали его, бесчувственного, в чулане, и он мирно проспал всё то время, пока отец, надрывая больное сердце, урезонивал смутьянов.
Поздно ночью, спустившись в гостиную, Ольга застала там Жоржа, дрожащими руками пытающегося открыть шкафчик со спиртным. Заметив её, остановившуюся на лестнице, он виновато развёл руками:
– Видишь, Ляля, даже ключ потерял…
– Это я его взяла, – спокойно ответила Ольга.
– Зачем?..
– Чтобы ты им не воспользовался.
Жорж усмехнулся:
– Наивная моя девочка, неужели ты думаешь, что я не открою этот дурацкий шкаф без ключа? Или не найду, где утолить жажду в другом месте?
– Не сомневаюсь, что найдёшь.
– Тогда зачем?
Ольга пожала плечами:
– Потому что мне больно смотреть на тебя.
Жорж провёл ладонью по покрывшей его лицо густой щетине:
– Что, скажете, не комильфо, принцесса? Знаю… Да только какая, к чёрту, теперь разница? – он безнадёжно махнул рукой и уселся в кресло. – Ни Царя тебе, ни России. Ни Берлина, ни армии… Конезаводик мой и то к рукам прибрали! Экспроприаторы… Какие там лошади были! Ни у кого в округе таких не было! А теперь где они? Я ведь каждую в лицо и по имени помню! Характер каждой знал… Ну что, какой вред бы был им, если бы и дальше конезавод существовал? И от меня бы им какой вред был? Ведь никто лучше меня в этом деле не разбирается…
Он говорил, как обиженный ребёнок, не иначе. Ребёнок, у которого отняли любимую игрушку. Кругом всё полыхало и распадалось, рушилось, гибло, а «дядинька» оплакивал своих любимцев. Для него именно их утрата стала самой большой катастрофой.
Ольга подошла к нему и, остановившись позади, погладила по голове:
– Полноте, разве на этом жизнь кончается?
– А на что мне жить теперь? Карьера – псу под хвост… Всё, всё, чем я жил – псу под хвост… Ты понимаешь? Тут только одно и остаётся: или пулю в лоб, или спиться.
– Грешно так говорить!