Претерпевшие до конца. Том 1 — страница 61 из 148

Интересно, с чем теперь явились молодцы? О вшах и тифе – врагах социализма сказывать? Агафья Прудникова на той памятной лекции крикнула «агитпробке»:

– Мыло дайте народу, а брехнёй блох не выведете!

Но мыло – это роскошь. Так же, как соль и хлеб. А слова, тёмный элемент, слушай и благодарен будь.

Не мог Матвеич издали разобрать, что такое на плакате написано. Подводили немолодые глаза. А по волнению собравшихся почувствовал нутром – тут «семашками» не отделаешься, тут серьезнее дело. Окликнул девчонку соседскую:

– Дуняша, дочка, чего там?

– Беда, дядя Игнат! – испуганно распахнутые глаза на голубоватом от недоедания личике. – Церковь грабить сбираются!

– Как так?

– Собственность церковную изымать будут в помощь голодным! Нынче собрание, а затем изымать пойдут. Указано, всем быть…

А уже старухи запричитали в голос, расходясь.

– Антихристы… Экое дело затеяли!

– Господь не попустит…

– А отец Димитрий знает ли?

– Должён знать…

– Беда-то какая…

Но не потянулась толпа к храму. Ни к избёнке старика священника. Цепенил волю под кожу просочившийся, вкоренившийся страх. Лишь кое-кто из баб отправились. А прочие расходились смурные, повесив головы.

Пошёл к дому и Матвеич, пощипывая бороду и судорожно соображая, как же быть. Всем велено явиться! Известное дело! Им всех в свои грязные дела впутать надо. Миром усадьбы жечь… Миром церковь разорять… Всё не они, не власти. А сам народ! Ну, да пусть другие, как хотят, а он, Игнат, к безбожному делу руки не приложит. Но как же вывернуться? Ведь придут в дом и прикажут. А за отказ… Вместе с попом Димитрием в холодную поедешь. А оттуда, из тифозного барака, мало кто вертается. А с детками что станется тогда? И с Катей?

В раздумьях добрёл Матвеич до дома и сперва зашёл в сарай за инструментом, вспомнив, что давненько собирался починить переставшую закрываться сенную дверь. Покопавшись маленько в полумраке, Игнат нечаянно задел грабли, гулко свалившиеся на пол. Нагнулся было поднять, но остановился, поскрёб задумчиво макушку, озираясь по сторонам – нет ли кого поблизости. Глянул ещё раз на острые зубцы. Затем – с сожалением – на собственную ногу, сразу покрасневшую, едва он стянул с неё ещё более жалеемый валенок. Эх, была ни была! Помогай Господь своим!

– Батюшки, искалечился! – ахнула Катя, когда он, блажа сквозь зубы и оставляя кровавый след, с трудом влез на крыльцо.

– Не кричи ты, баба! Дай полотенце какое да воды – замотать…

Засуетилась Катя, забегала. Шикнула на высунувшуюся дочурку. Через несколько минут уже принесла мужу в комнату всё необходимое. И ведь вот же не проведёшь глазастую! Как ни всполошилась, а проверила и угадала влёт:

– Что это ты, старый, босым по снегу гулял?

Игнат криво усмехнулся, заматывая больную ногу:

– А что? Говорят, для здоровья пользительно.

– Для здоровья – не знаю, а для валенок – гораздо, – согласилась Катя. – Ты почто себя калечить-то удумал?

– Чтобы чёрту напакостить, – снова усмехнулся Игнат, устраиваясь на лежанке.

– Нешто в ребре взыграл?

– Дура, – беззлобно махнул рукой Матвеич. – Ты плакат на сельсовете читала, аль нет?

– Да я и из дома не выходила нынче…

– То-то же. Церковь сегодня грабить будут, вона. А я в этом деле не участник. Слава Богу, и усадьбы покойного барина не тронул. Нет на мне греха. А уж такой тем паче брать не желаю. А обезноженного не погонят. Полежу, постенаю, побрежу.

– Умно ты это придумал, старый, – нахмурилась Катя. – А мне что делать прикажешь? Ты, значит, от греха себя обезопасил, а мне на Божий дом идтить?!

– Только не калечь себя, – предостерегающе поднял палец Игнат. – А то нас разгадают.

Катя быстро заходила по комнате, ломая пальцы, снова шикнула на просунувшуюся в сворку двери дочь, наконец, остановилась, уперев ладони в утерявшие прежнюю дородность бока:

– Вот что, Игнат, ты, коль нехристи придут, блажи уж погромче… Будто бы жар у тебя. А я тогда поплачусь, что больного мужа не могу оставить… Авось, и не тронут.

На том и порешили.

Однако, наивной надежде Кати не суждено было исполниться. Хотя жар у Матвеича начался вполне настоящий, и блажил он от души во всю глотку, но явившийся комбедовец Плешак был непреклонен:

– Если он так сильно болен, то пусть с ним останется твоя мать! Старуха – элемент отживший, а ты уклоняться не имеешь права!

– Ты, что ль, права устанавливаешь?! – взъярилась Катя. – С чего это я должна оставить детей и больного мужа?! Ради какой-такой радости?! Твоих болтунов слушать?! Когда тебе делать нечего, так и слушай их! А мне вздохнуть времени нет!

Плешак надул вечно влажные, растрёпанные губы:

– Несознательно рассуждаешь! Нынче главный вопрос решается, понимаешь-нет? Как голодным помогать!

– Да ну?! Севка! Валька! Ну-ка, подьте сюда! – крикнула младших.

Те тотчас прибежали на материнский зов. Худющие. Бледненькие до голубизны – каждая жилочка просвечивает. Подтолкнула их мать вперёд себя, приподняла рубашонки грязные так, что животы вспухающие видны стали.

– Голодающим, говоришь, помогать собрались? А ну давай! Помоги! Детям моим помоги! – голос Кати начал срываться. – Ты с морячком вчера, поди, яичницу с салом лопал и самогонкой заливал? Ну, говори! И не стала вам та яичница поперёк ваших бесстыжих глоток! А мои дети хлеб с примесью жуют и то не досыта! А ну, пошёл прочь из моего дома! Голодающим они помогать собрались! Ишь!

Так и напирала, так и напирала Катя на хлипкого Плешака. Так разъярилась баба, что, того гляди, набросилась бы на него, вцепилась в редкую бородёнку. Но Плешак вовремя выскочил прочь, погрозив зло:

– Я тебе эти слова ещё припомню!

Авдотья Никитишна мелко закрестилась, посмотрела жалко вначале на утирающую слёзы дочь, затем на Игната:

– Что ж это будет теперь?

Матвеич лишь крякнул в ответ и отвернулся к стене. Хоть и холодила сердце тревога о том, как отзовётся Катин бунт, но и гордился женой. Дал же Бог характер бабе – самого чёрта не испугается!

Между тем, Катино возбуждение улеглось, и она обессилено опустилась подле мужа, вздохнула глубоко:

– Как жить-то будем, Матвеич?..

Что мог ответить ей Игнат? Как жить, если вся жизнь с ног на голову встала? То ли дело прежде было… Своя земля, свой инструмент, скотина, веялка… А теперь ничего своего у крестьянина не стало. И добро бы ещё, забрав, с умом распоряжались! Так нет! Вон, была у Федота-соседа мельница. Один он управлялся на ней. Кому надо было хлеб смолоть – все к нему шли. И горя не знали. Но, вот, отобрали у Федота мельницу. Поставили над нею начальствующий элемент. Элемент этот пил горькую и воровал, но решил, что один со столь сложными обязанностями не управится. Назначили ему помощника. Затем и ещё одного. И, вот, эти три молодца пили да воровали круглый год, а производительность мельницы за это время снизилась ровнёхонько в три раза.

А кустари? Кому помешали они? Объявили вне закона! Только государство имело право организованно обеспечивать население необходимыми товарами. Но на деле обеспечивало оными лишь верхи, а население нищало. Не говоря о соли, в деревне не стало керосина! Керосин просто исчез, как исчезло решительно всё, что ещё вчера составляло норму жизни. Деревни погрузились во тьму и стали освещаться исключительно лучинами. И после этого заезжие крикуны с бескостными языками рассказывали, пуча пустые гляделки, об ужасах крепостного права!

Крепостное право… Хоть и не знал его ни Игнат, ни его пращуры на своей шее, но уж точно знал, что барщина при нём была не всякий день, а оброк не шёл ни в какое сравнение с грабежом, учинённым «народной властью».

Появились в деревне новые баре. Собственно, начальство, и так называемая беднота. Часть отобранных во время развёрсток продуктов делилась между начальниками, их приближёнными и комбедами. Точно такая же участь постигала реквизированный скот. Крестьяне, имевшие лошадь, обязывались бесплатно обрабатывать землю безлошадных, возить для них дрова и всё прочее необходимое в хозяйстве. Такая же «труд-гуж-повинность» ложилась на них в отношении начальства. А к тому нужно было возить начальство и пришлых агитаторов, ремонтировать дороги, строить мосты… Перевернулся мир! Стали работящие мужики у пьяниц и лодырей батраками! И какой же тут может быть ответ на вопрос, как жить?

Правда, с введением НЭПа шевельнулась надежда робкая. По крайности, заменили бесчинную развёрстку на твёрдый в установленные сроки взымаемый продналог. Новая система поощряла труд: чем больше будет урожай, тем больше останется крестьянину по уплате налога. Как живым ветром овеяло. А то и руки опустились совсем: к чему делать что-то, если всё равно отнимут подчистую?

На эту весну строил Игнат робкие планы. Намечал привычным хозяйским глазом, где, сколько и чего насадить. Подсчитывал, на какой урожай можно рассчитывать, и сколько останется на жизнь семье. Может, хоть теперь дети будут накормлены?

Когда бы в помощь ещё кого! Да где уж… Старшему едва четырнадцать стукнуло. А от недоедания глядит десятилетним… Какая уж подмога от него? Яшка-братец ещё в Двадцатом сгинул, поехав за солью и продовольствием. Может, лихие люди убили. Может, просто свалил тиф на каком-нибудь Богом забытом полустанке. О прочих и говорить не приходится. Двое малышей, двенадцатилетняя Любушка, старуха Авдотья Никитишна, её старшая полоумная дочь Ирина…

На долю Ирины страшное испытание выпало. Мужа своего она потеряла ещё в Японскую, а двух сыновей в Девятнадцатом году расстреляли на её глазах большевики. Мальчишки не вступили в Красную армию при мобилизации. Когда за ними пришли, они не поверили, что их, действительно, расстреляют. Просили прощения, выражали готовность служить, умоляли пощадить их… Ирина валялась в ногах у комиссара, всю дорогу до места расстрела ползла по грязи, обнимая его сапог, моля отпустить её сыновей. Бедная, несчастная женщина… Она не знала, что умолить можно озверевшего, пьяного матроса или красноармейца. Покойный барин верно говорил – такой ещё наш. В нём в последний миг вдруг может прорваться что-то живое. Его дикая зверскость не имеет закона, а лишь его произвол, управляемый его разнузданными страстями. Комиссар – совсем иного рода элемент. Для него нет страстей. Нет заставляющей забыть себя ненависти и опьянения кровью жертвы, но нет и остатков человеческого, позволяющих услышать мольбу этой жертвы и откликнуться на неё.