Особенно больно и жестоко нарушение свободы в делах веры. Не проходит дня, чтобы в органах вашей печати не помещались самые чудовищные клеветы на Церковь Христову и ее служителей, злобные богохульства и кощунства. Вы глумитесь над служителями алтаря, заставляете епископов рыть окопы (епископ Тобольский Гермоген) и посылаете священников на грязные работы. Вы наложили свою руку на церковное достояние, собранное поколениями верующих людей, и не задумались нарушить их последнюю волю. Вы закрыли ряд монастырей и домовых церквей, без всякого к тому повода и причины. Вы заградили доступ в Московский Кремль это священное достояние всего верующего народа.
«И что еще скажу. Не достанет мне времени» (Евр. 11, 32), чтобы изобразить все те беды, какие постигли родину нашу. Не буду говорить о распаде некогда великой и могучей России, о полном расстройстве путей сообщения, о небывалой продовольственной разрухе, о голоде и холоде, которые грозят смертью в городах, об отсутствии нужного для хозяйства в деревнях. Все это у всех на глазах. Да, мы переживаем ужасное время вашего владычества и долго оно не изгладится из души народной, омрачив в ней образ Божий и запечатлев в ней образ Зверя.
Не наше дело судить о земной власти, всякая власть, от Бога допущенная, привлекла бы на себя Наше благословение, если бы она воистину явилась Божиим слугой, на благо подчиненных и была «страшна не для добрых дел, а для злых» (Рим. 13, 34). Ныне же к вам, употребляющим власть на преследование ближних и истребление невинных, простираем Мы Наше слово увещения: отпразднуйте годовщину своего пребывания у власти освобождением заключенных, прекращением кровопролития, насилия, разорения, стеснения веры, обратитесь не к разрушению, а к устроению порядка и законности, дайте народу желанный и заслуженный им отдых от междуусобной брани. А иначе «взыщется от вас всякая кровь праведная вами проливаемая» (Лук. 11, 51) «и от меча погибнете сами вы, взявшие меч» (Мф. 25, 52)».
За это Святейшего подвергли домашнему аресту в течение месяца. Тогда, во время Гражданской войны, ещё не ощутив полной твёрдости под ногами, не решились прибегнуть к мерам крайним. Но с тех пор миновало четыре года. И теперь власть могла расквитаться с анафематствовавшим её первоиерархом.
На следующий день после ареста патриарха был вынесен приговор по «делу 54-х». Одиннадцать смертных приговоров…
Всю неделю, миновавшую с рокового дня, газеты бесновались, требуя новых процессов и приговоров, клеймя и оплёвывая, алча крови. Аристарх Платонович не читал их, считая ниже собственного достоинства даже прикасаться к непотребным листкам. Как назло, прихватила простуда, и невозможно было пойти куда-либо отвести душу. Хоть бы в тот же Даниловский к владыке Феодору. Что-то мыслит он теперь? А дома на тему эту поговорить толком не с кем.
После возвращения из Посада в прошлом году Кромиади с семьёй жил у радушно принявшего их художника Пряшникова, сохранившего, благодаря своему положению среди московских живописцев, достаточно приличную жилплощадь, объединившую квартиру с мастерской. Надо сказать, квартиранты были Степану Антонычу куда как кстати, ибо семейство его приятеля, дотоле жившее у него выехало за границу, поставив тем под угрозу уплотнения драгоценные для вольнолюбивой натуры Пряшникова квадратные метры. Потому новых постояльцев он прописал с великой охотой.
Конечно, лучшего жилья в теперешние поры было не сыскать. А всё же тяготился Аристарх Платонович. Разумеется, Пряшников был чудесный человек и искренний друг семьи, но, как и все художники, чересчур широк и шумен. Вечно кто-то засиживал у него в мастерской, и отнюдь не на трезвую голову велись там шумные споры. А в соседней комнате шумели, раздражая дедовы нервы, внуки. Девочку Лида родила три года назад. А через год забеременела вновь… Правда, это дитя по голодной поре не выносила. Слава Богу, здоровье Лидии не оказалось подорвано, а не то пропал бы дом.
В Москве дочь тотчас принялась за работу. Бралась решительно за всё, что давалось в её неутомимые руки: переводила, шила, давала уроки иностранных языков. Вся жизнь её проходила на бегу, без передышки. Нужно было поднимать двоих ребятишек… От Сергея-то в деле этом – много ли помощи? Со всей учёностью своей не мог он устроиться где-либо. Летом подался добровольцем в Помгол, вдохновлённый благородной идеей и призывом Святейшего. Но Помгол ловко и нагло подменили «товарищи», оставив лишь вывеску. Счастье, что хоть не арестовали зятя наряду с другими. Не столь великой птицей был.
Лишь недавно Сергей, наконец, устроился в Наркомпрос, и теперь готовился к первой командировке с целью сбора архивов, уцелевших в разорённых усадьбах. Лида не находила себе места, боясь, как бы не случилось что с её Серёжей. За несколько лет брака то была их первая долгая разлука. И зная способности зятя найти неприятности на ровном месте, Кромиади не мог не признать, что тревоги дочери вполне обоснованы.
На счастье Аристарха Платоновича к концу недели в Москву приехал Алексей Васильевич Надёжин, в распоряжение которого Кромиади оставил свою посадскую дачу. Как раз и простуда отступила, и вместе с нежданным гостем профессор отважился отправиться ко всенощной на Патриаршее подворье.
– Не миновать нам теперь смуты церковной, – говорил дорогой Надёжин, который, по-видимому, оттого лишь и сорвался в Москву, что столь же, сколь и Кромиади, нуждался обсудить наболевшее. – Обновленцы не преминут покуситься на захват власти. Читали ли вы, что они пишут? О голоде? О декрете? Ведь это не просто клевета, бесстыдная подмена понятий, а прямое подстрекательство! Они создают среду, фон для расправы…
– Обсудим это дома, дорогой Алексей Васильевич. А пока помолимся…
Они как раз подошли к стенам Троицкого подворья, где пребывал под домашним арестом Святейший.
Служба в храме преподобного Сергия, несмотря на воскресный день, была скромной. Служил простой иеромонах с иеродиаконом. На правом клиросе умело пел небольшой хор. Не сказать, чтобы силы необыкновенной, а зато такая искренность молитвенная, проникновенность такая, что радостно становилось на сердце. Прихожан было немного, и Кромиади с Надёжиным заняли место позади левого клироса, на котором возвышался молодой, но уже весьма известный чтец с редкой красоты голосом и безупречной дикцией. Когда он начинал петь, ему вторил басом патриарший архидиакон Автоном. Мерно, точно следуя правилам, текла служба. И от безупречной правильности, благолепия, рождённой искренностью служащих, красоты её, светлела, утешалась мятущаяся душа.
Когда открылись Церковные врата, Аристарх Платонович вздрогнул. В алтаре, в стороне от престола стоял и молился облачённый в простую монашескую рясу патриарх. Стало тоскливо и совестно перед ним. Совестно за то, что в эти гефсиманские для него часы, храм полупуст. И не идут верующие помолиться со своим пастырем. Может быть, в последний раз. Лишь горстка старух и женщин помоложе из тех, каких среди интеллигенции относят к «иоаннистическому типу», то есть к наиболее ревностным, иной раз и не по уму, почитательницам отца Иоанна Кронштадтского. Что же, они, во всяком случае, не покинут своего пастыря даже на Голгофе. Апостолы попрячутся в страхе, а мироносицы останутся у креста и не отступятся. Если вдуматься, ничего нет в мире, в жизни нашей, о чём бы ни сказано было в евангельских текстах…
Дома профессора Кромиади ожидал немалый сюрприз. Дочь встретила его на пороге, взволнованная, радостная:
– Папа, наконец-то! У нас гость!
– Кто же?
– Отец Валентин!
Помилуй Бог! Вот уж, действительно, всем гостям гость! Не раздеваясь, прошли с Надёжиным в комнату – приветствовать.
Отцом Валентином он стал лишь пять лет назад. В тот самый момент, когда волна богоборчества обрушилась на Россию. В Семнадцатом году. А прежде был философом и писателем, богословом и общественным деятелем, человеком исключительных дарований, оказывающимся притом не ко двору ни одной партии, будь она политической, церковной или литературной.
Впервые профессор Кромиади увидел Валентина Павловича Свенцицкого в стенах Университета, когда тот поступил на родной ему историко-филологический факультет. Аристарх Платонович сразу оценил быстроту и оригинальность мысли юноши, его талант слова и широту познаний. Несмотря на слабые лёгкие, молодой человек буквально горел желанием служить благому делу, но, в отличие от своих сверстников, видевших таковое в революции, тянулся отнюдь не к ней, а к Богу, на спасительном пути к которому утвердил его не кто-нибудь, а оптинский старец Анатолий.
Валентин Павлович принадлежал к числу людей, которые не могут удовольствоваться неким имеющимся положением вещей, некими чужими нормами и формами. Пытливый и высоко парящий ум жаждал во всём дойти до самой сути, а, дойдя, донести её другим. В то время мировоззрение его определяли идеи Достоевского, Соловьёва, Хомякова, Канта… Вступив в руководимое профессором Трубецким историко-филологическое студенческое общество, двадцатитрёхлетний юноша открыл при нём секцию истории религии, образовав затем кружок-«орден», в который среди прочих вошёл и Павел Флоренский.
Двадцать с лишним лет – не возраст проповедника. Неслучайно в древние времена лишь по достижению тридцати лет мужи мудрые и духоносные отверзали уста, и сам Спаситель начал проповедовать лишь по достижении этого возраста. Но что делать, когда ум переполнен мыслями, а душа – благими стремлениями? А творящееся вокруг видится тобой неправедным и преступным?
Великим потрясением стало для Свенцицкого «Кровавое воскресенье». Тем большим, ибо Церковь не нашла нужных в те дни слов, слишком привыкнув за синодальный период быть частью государственной системы. Это огосударствление Церкви виделось Валентину Павловичу величайшим пороком и грехом. И неограниченная самодержавная власть также представлялась религиозно неправой. Молодой философ был убеждён, что Церковь должна возвысить свой голос в защиту – не революции, нет, не абстрактных прав и свобод – но требований христианских, христианской совестью признаваемых справедливыми.