Ольгу поразило его лицо на последней репетиции. Высохшее, бледное, с огромными, лихорадочно блестящими глазами-факелами, которые даже теперь, несмотря на страшные боли и не менее страшный измот сил, светились неугасимым интересом к происходящему на сцене, ничего не упускали.
На сцене игралась весёлая сказка… За сценой – драма. Казалось, словно с Вахтанговым уходила сама душа театра, его сердце. А он всё ещё верил, что сможет снова выйти на подмостки, разучивал, лёжа в постели, новую роль. Этот человек жаждал жить, его энергии и замыслов хватило бы ещё на десять жизней. Но зачем-то ничему этому не должно было осуществиться.
В тот день, глядя на мастера, Ольга с тоской думала о том, что куда справедливее было бы уйти, к примеру, ей. Что есть она в этой жизни? Одна из множества теней, о которых и плакать-то сильно никто не станет. И не то страшно, что жизнь её так пуста, а то, что пуста – душа. Не осталось в ней ни мечты, ни надежды, ни желаний. Но осуждена она зачем-то влачить жизнь и дальше в то время, как сильный, гениальный, жаждущий жизни человек умирает…
Видимо, так долго и пристально смотрела Ольга на Евгения Багратионовича, что он почувствовал и, проходя мимо, спросил:
– Отчего вы так печальны? У вас какое-то горе?
– Нет-нет, ничего…
– Заведите дома сверчка. Сверчок принесёт удачу, – по бледным губам мастера скользнула ободряющая улыбка.
Эту фразу из диккенсовской сказки он любил повторять. И сразу окутывало сердце то солнечное чувство, что рождал в нём некогда памятный спектакль.
С того дня Ольга Вахтангова не видела. Миновала зима, подходила к концу весна, Студия жила тягостным ожиданием и робкой надеждой на чудо… Но чуда не произошло.
Вечером двадцать девятого мая Ольга, как и многие актёры и сотрудники Студии, обслуживали вместо официантов публику на благотворительном вечере в пользу голодающих, устроенном в Большом театре. Сюда-то и пришло трагическое известие: мастер, до последнего сражавшийся со смертью, скончался. Приехавшие проститься студийцы со слезами рассказывали, что он не переставал шутить до последнего вздоха…
Десять лет назад такой же ясной весной создавалась студия. Иным было государство, иной – жизнь. Но также пригревало солнце, и благоухала, распуская белые и розовые кудри сирень. Теперь ветви её ложились в гроб Евгения Багратионовича, вокруг которого стояли потерянные студийцы, похожие на осиротевших детей.
Что-то станет теперь с театром? Кто сумеет заменить мастера? Эти вопросы тревожили каждого в театре. Но… Что бы ни было, а представление должно продолжаться. И оно продолжалось.
Окончился первый акт, объявили антракт. Зрители стали выходить из зала, а Ольга с сестрой остались. Теперь, в тишине, можно было спокойно поговорить. Так редко удавалось это, хоть и жили в одном городе. Муж Вари не желал бывать в доме Жоржа, а Жорж, само собой, не имел ни малейшей охоты общаться с ним. А ведь когда-то в Глинском были дружны они…
Варя сильно изменилась после гибели родного дома и матери. Повзрослела, утратила прежнюю беззаботность и весёлость. Вместо смешливой егозы явилась образцовая жена и мать. С Никитой они обвенчались через год после трагедии в Глинском, ещё через год родился их первенец, Митенька. Теперь ждала Варя второго ребёнка, надеясь, что будет девочка.
Ольга с удивлением замечала, что сестра всё больше походит на мать: и внешне, а, главное, внутренне. Дом и семья стали для неё всем. И пусть дом этот был не терем в Глинском, а две комнатушки в уплотнённой квартире старухи-свекрови, это ничего не меняло. И здесь должно было создать уют, окружить родных лаской и заботой, хранить мир и тепло. Вот уж где наверняка жил сверчок в каком-нибудь укромном уголке! И, вот, какой, должно быть, стала бы много пережившая Мэри, на которую так походила Варя. Да и муж её Никита – вылитый добродушный великан Джон… Жаль только жить им приходится совсем в другие времена. И совсем не в сказке…
В сказке пропавший без вести и считающийся погибшим возвращается. В жизни… Когда бы знать теперь, что стало с Родей! Когда бы и он вернулся однажды, как диккенсовский Эдуард. Но жизнь – не сказка… В сказке способен пробудиться от сна души даже фабрикант Текльтон. В жизни Ольга утратила веру в то, что её Жорж сможет измениться. Но при этом, словно слепая Берта, продолжала любить его.
– Наши собираются вскоре устроить вечер. Как раньше, помнишь? С музыкой, танцами… Барышни шьют себе платья из штор и усердно потрошат бабушкины сундуки, – Варя чуть улыбнулась. – Как они мечтают о таких платьях, как в вашей «Принцессе»! Когда артисты выходят на сцену во фраках и белых платьях, не одно сердце завистливо частит.
– Сердца дам и девиц частят, когда появляется Калаф…
Варя хмыкнула:
– А что в нём хорошего?
– Тебе не нравится Завадский?
– Нисколечко. Уныло и скучно красив и только. Я не вижу ничего кроме этого нарядного футляра. А актёр – больше футляра… Завадский… заложник своей внешности. Ты не согласна?
– Пожалуй. Но заложник добровольный. Он так любуется собой, что бывает смешно…
– Я на днях заходила к вам. Застала Жоржа… Он сказал, что ты всё время проводишь в театре?
– Да, это так. Мне… – Ольга помедлила, – …хорошо здесь.
– Чем же так хорошо?
– Здесь другой мир. И я здесь другая. Здесь я свободна… Помнишь, в «Сверчке» Берта жила среди игрушек? А я среди декораций и масок живу. К тому же здесь каждый спектакль – праздник. Люди приходят в этот зал из мира, где всё стало тусклым, холодным и пугающим, и видят яркий свет люстр, занавес… Но, вот, свет гаснет, раздаётся музыка, и в свете рамп начинается действо. И так хорошо становится! И мне не хочется возвращаться из этого мира.
Сестра помолчала и, наконец, решилась заговорить о том, ради чего пришла:
– Скажи, Ляля, а нет ли в вашем театре какого-ни-на-есть места? Рабочего сцены, например? Бутафора, осветителя…
– Для Никиты? – догадалась Ольга.
– Да. Ты же знаешь, как ему трудно найти работу. А у нас совсем нет денег. Что можно было продать, давно продали. А ведь скоро появится второй малютка, и тогда станет ещё тяжелее.
– Я всё понимаю и постараюсь помочь.
– Спасибо. А вечер? Ты не хочешь пойти на него?
Ольга опустила голову:
– Нет, Варя, я не пойду. Боюсь, моё присутствие лишь стеснит всех…
– Ты же не виновата, что Жорж служит большевикам.
– Это понимаешь ты. Потому что знаешь нашу жизнь… А они не знают. И не поймут. Я не хочу чувствовать на себе осуждающие взгляды, видеть натянутые улыбки. И оправдываться ни в чём не хочу.
Прозвенел звонок, и зрители стали возвращаться в зал. Начинался второй акт…
Глава 5. Встреча
И во что только превратилась Москва! В землю обетованную, не иначе. Или в гигантских размеров Бердичев… Где будет труп, там соберутся и… Нет, не орлы. Об орлах – это из области поэзии, благородного искусства. Соберутся стервятники, ищущие поживы. Москва! Есть ли место лучше для этого? Здесь ещё так много осталось от бывших людей… Их просторные квартиры и дома, их ценности… Конечно, во времена военного коммунизма масштабной деятельности развернуть было невозможно. Но НЭП всё изменил!
Измученные лишениями люди хотели просто жить: прилично питаться, одеваться, посещать театры и кино. Людям нужен был отдых от пережитых ужасов. Спрос, как известно, рождает предложения. И барыш здесь получает тот, кто прежде других успеет эти предложения представить. Наиболее сметливые и поднаторевшие, имеющие покровительство во властных инстанциях.
Малый народ всегда крепок узами, его дети не забывают своих. Если поднялся один, то следом потянет десятки родственников и знакомых. Недаром писал некогда убитый большевиками публицист Меньшиков о страшной силе инородцев, кроющейся в их неизменной поддержке друг друга: тронь одного – все поднимутся на защиту.
Хотя кое-где ожили лавки уцелевших купцов с чинными продавцами, а в государственных магазинах МСПО25 трудились, полаивая на покупателей, хамоватые торговки, но всё больше кишели магазины – еврейские. Да разве одни лишь магазины? На Мясницкой некая троица завела контору по ремонту водопровода и установке унитазов и раковин. Появились столовые с вывесками на двух языках. Повсюду открыли частную практику врачи – главным образом, венерологи и стоматологи. Некто Яков Рацер занялся продажей древесного угля для самоваров… А ещё явилось сразу два еврейских театра, издательство и журналы на еврейском языке… Казалось, что вся черта оседлости разом снялась с родных мест и ринулась в столицу.
Спекулянты наживали состояния, а бывшие люди продавали последние вещи на Сухаревке, где можно было найти всё – от предметов старины времён Древней Руси до старого тряпья.
Торговля – под этим знаком шёл Двадцать второй год. Продавали и покупали на каждом углу. Крестьяне торговали с телег мясом и молоком. Прилавки Смоленского рынка ломились от всевозможной снеди. На Охотном и Сенной переливались чешуями на солнце разнообразные рыбины: от воблы до осетров. Словно поленья в поленнице, лежали судаки, щерили зубы щуки… Глянув на такое изобилие, трудно было поверить, что где-то царит страшный голод.
По улицам бродили татары-старьёвщики, и то и дело раздавался протяжный крик: «Старьё берём!» Возили тяжёлые бидоны бабы: «Молоко! Молоко!» Таскались мужички со слесарными инструментами: «Чинить-паять!» К извозчикам прибавились невиданные прежде рикши…
И прежде многолюдная Москва, опустевшая в годы гражданской войны, теперь превратилась в форменную толкучку. Возвращались прежние жильцы, приезжала в несчётном количестве молодёжь, искавшая лучшей доли, суетились иностранцы, любопытствующие, что есть «русский коммунизм». Если толпа не торговала, то бежала куда-то. А если не бежала, то глазела. А глазела – на всё, что попадалось любопытного, будь то цыганка-гадалка или слепой монах-псалмопевец, китаец-фокусник или дрессированная собачка, танцующая под скрипку хозяина.