ов. – В своём дому мне они задаром не нужны, одни хлопоты.
– Вот, насчёт стервей – это точно, – вздохнул Замётов. – У тебя водки нет?
Водка у следователя была. И сам он был непрочь пригубить. Молодой ещё! Дурак… Факты собирать научился, пользоваться ими для удовлетворения своих похотей – тоже, а всё дураком остался.
Первую бутылку развернули скоро, и Александр Порфирьевич, умело изображая пьяницу и не переставая ругать баб, достал из портфеля следующую. Сам пригубил едва, незаметно выплеснув содержимое за плечо, а хозяин махом осушил стакан до дна и через мгновение бесчувственно спал, уронив голову на стол. Замётов ещё дома примешал к спиртному большую дозу снотворного.
Дальше всё было просто – пустить печной угар в комнату и только. На дворе была уже ночь, и Александр Порфирьевич мог быть спокоен – до утра следователя Воронова никто не потревожит. Так и вышло. Наутро мерзавца нашли уже без признаков жизни. И без признаков какого-либо насилия. Напился пьян и угорел – самое что ни на есть житейское дело…
– Бабы – стерви… – повторил Замётов вороновскую фразу, невидяще глядя в тусклое стекло бокала.
И что это за жизнь такая? Нескончаемая, беспрерывная пытка. Да, он как будто достиг желаемого – он обладал женщиной, которая стала его наваждением. Но это не приносило счастья. Лишь краткое удовлетворение животного инстинкта… Она ненавидела его – Александр Порфирьевич это знал. И презирала, не скрывая этого. Ненависть и омерзение он читал в её глазах даже в моменты близости, но эта ненависть не охлаждала его, а лишь распаляла сильнее, пробуждая что-то глубоко варварское в душе, заставляя вырываться на поверхность того человека-зверя, о котором так восторженно писал Ницше.
Но Замётов вовсе не желал быть зверем. Всё чаще и чаще вспоминалась ему молодость, надежды, начало карьеры в столице… В сущности, что плохого было тогда? Он мог бы жениться, жить своим домом, семьёй, работая, как все. Он мог бы быть любим хоть самую малость, хоть кем-то. Жизнь была бы обычной и серой, как у всех людей, но чем плоха такая жизнь?
Александр хотел иного… И, вот – иное. Революция свершилась, его партия пришла к власти. Но отчего же тогда так тревожно стало жить? Никогда не боялся Замётов царской охранки так, как ныне опасался едва ли ни всякого сослуживца, ибо тот мог донести. Причём донести вне зависимости от наличия предмета для доноса – из обычной человеческой подлости. Никогда не боялся Александр при прежнем режиме на людях высказывать крамольные вещи, а теперь и с глазу на глаз кому сказать – страшно.
В восемнадцатом он, пользуясь положением путейского начальства, помог нескольким повстанцам выбраться из города и тем избежать расстрела. Зачем? Какое дело было ему до этих самых настоящих контрреволюционеров? Но ведь революционерам помогать интеллигентные люди всегда считали практически долгом своим! А теперешним бунтовщикам руку подавать – преступление стало? Замётову не жаль было мятежников, но что-то внутри восставало против всей атмосферы, укоренившейся в молодой республике.
Помощь «бывшим людям» была более осмыслена. Несмотря на свою нелюбовь к дворянству, Александр Порфирьевич всегда был крайне далёк от пролетариата и даже презирал его за неразвитость и грубость. И никак не мог взять в толк он, с какой такой блажи эти полудикие люди должны занимать должности, на которых требуются образование, ум и профессиональные навыки? Гробить дело во имя торжества одного класса? Совершенно немыслимая глупость! Замётов никогда не желал физического уничтожения дворянства. Уничтожения привилегий – да. Того, чтобы бывшие баре стали работать, как простые смертные вне зависимости от титулов – безусловно. Но ничего иного! Почему не дать работу по специальности пусть даже и сиятельнейшему князю, если он грамотный специалист в данной области? Неужели какой-нибудь тупица из потомственных пролетариев сможет заменить его? Ни ума, ни справедливости!
То же и с распределением благ. Изъяли излишки у богачей – добро. Но как же распорядились ими? Разве в помощь нуждающимся пошли они? Ничуть не бывало! Новое начальство поделило всё между собой. Взять хотя бы местного секретаря уездного комитета партии! Этот субчик захапал себе лучший особняк в городе и обставил его с такой роскошью, какая прежнему хозяину-помещику и не снилась. После чего вчерашний пролетарий женился на молоденькой купеческой дочке, погибавшей от голода и притеснений, и устроил для неё такую богатейшую жизнь, что эта бессовестная дурочка хвасталась бывшим подругам, что не видала подобной роскоши даже в доме своего отца, купца первой гильдии.
И для процветания подобных элементов свершалась революция? Это они будут перестраивать мир? Не мог примириться Александр Порфирьевич и гнул своё, ощущая одновременно, что это не простится ему, ожидая своей очереди…
Иное! Он владел женщиной, но так и не смог победить её. Она кричала, что стала его рабыней, а рабом был он. Потому что её душа не принадлежала ему, тогда как она полностью властвовала над его…
Разумом Замётов ненавидел Аглаю и не раз представлял себе, как убивает её. Убийство казалось ему единственным способом освободиться от этой мании, от страсти, превратившейся в тяжёлую болезнь.
Но стоило ему увидеть свою мучительницу, как ненависть отступала, и страшно было подумать о том, чтобы лишиться её. Пусть даже такой – ненавидящей и презирающей, вечно укрощаемой, но не поддающейся укрощению.
Пытался Александр Порфирьевич быть добрым и внимательным, загладить вину, приручить Аглаю. Но ничего не помогало. Срывался и прибегал к силе – тот же результат. И как же возможно жить в таком положении?
А теперь ещё и это… О, он должен был догадаться раньше! Ведь достаточно взглянуть на Анюту, чтобы понять безо всякого сомнения, какого она рода. Проклятый род! Неистребимый… И тем тошнее, что в собственных жилах кровь его течёт. Революция уничтожила Глинское. А с ним – кого же? Несчастную Анну Евграфовну, которую даже Замётов не мог ненавидеть. Зато папашенька – и тут уцелел. Ничто не делается старой сволочи… И не только уцелел, но и пуще вознёсся! Кем был литератор Дир при Царе? Одним из многочисленных представителей писучей братии. Да и кем ещё он мог быть, когда творили Блок, Бунин, Чехов?.. Зато теперь – один из первых поэтов и писателей Советской страны! Во всех газетах подлое имя его. И кто в сравнении с ним инженер-путеец Замётов? Пыль и только… И где же справедливость? К чему нужна была революция?
Больше всего хотел Александр Порфирьевич обычной жизни. Жизни семейной… Он мечтал о детях, но они, как говорят, рождаются от любви, а не от ненависти и презрения. Замётов по-своему привязался к Анюте, находя подчас неизведанное доселе удовольствие в том, чтобы повозиться с ней. Она не боялась его, не ненавидела, не презирала… И, вероятно, не находила тем огородным пугалом, каким считали все, включая его самого. Чистая душа – рядом с нею и сам Александр Порфирьевич словно чище становился, словно оживало в нём что-то давно убитое.
А, оказывается, лелеял он не просто чужого ребёнка, а дочь этого смазливого барчука, Родиона Николаевича! И Аглая, глядя на неё, вспоминает своёго ненаглядного, его в ней любит. А Замётова использует. Презирает, смотрит, как на клопа, а использует, чтобы дочку полюбовника вырастить. Проклятая тварь… Нет такому обману, такой насмешке прощения!
Водка, как и следовало ожидать, не возымела над ним действия, лишь ещё чернее стало на душе, словно сердце обратилось раскалённой головёшкой. Полный самых тёмных и мстительных мыслей, Александр Порфирьевич вернулся в свой дом.
Он вошёл в кабинет с намерением взять лежавший в ящике стола пистолет, но не сделал этого, увидев Анюту. Девочка стояла босыми ногами на его диване и рассматривала висевшую над ним астрономическую карту, водя по ней пальчиком. Она обернулась к Замётову и спросила, ткнув пальцем в одно из созвездий:
– Дядя Саша, это Кассиопея, да?
– Да, Аня, это Кассиопея… – глухо откликнулся Александр Прохорович, бессильно чувствуя, как вся решимость его в очередной раз рассыпается в прах перед чистым взглядом детских глаз. Только пронзило вновь – ведь и глаза-то у неё родионовы! – Кассиопея… – повторил он, расстегивая ворот, задыхаясь от боли. – А там вон Гончие Псы… Помнишь, Аня, я тебе показывал?
– Помню, вот они! – девочка точно указала псов.
– Действительно, помнишь… Молодец…
Замётов чувствовал, как на глазах его закипают слёзы отчаяния, и с трудом сдерживал их.
На пороге появилась Аглая. Александр Прохорович тихо сказал Анюте:
– Пойди, пожалуйста, в свою комнату. Нам надо поговорить с твоей матерью…
Девочка вздохнула, но послушно вышла. Аля затворила дверь и с вопросительной настороженностью посмотрела на Замётова.
– Твой брат, как я понимаю, покинул нас?
– Да, он уехал в Москву.
– А я думал в голодную деревню, чтобы разделить бедствия братьев и сестёр… А что, Аглаша: если бы я решил изменить жизнь, бросил бы всё это и уехал в глушь, ты поехала бы со мной?
– Ты собрался ехать в глушь?
– Отвечай! – рыкнул Александр Порфирьевич.
– Нет, не поехала бы. Самой мне всё равно, где и как жить, но не всё равно, как будет жить моя дочь.
– Твоя дочь… – Замётов помолчал. – А как ты считаешь, Аглаша, это достойно, что чужой человек, ненавидимый тобой и презираемый, содержит твою дочь? Что ты, относясь к нему таким образом, расплачиваешься с ним своим телом за это содержание?
– Ты отказываешь нам от дома?
Александр Порфирьевич рывком подскочил к Але и, сжав её горло, с силой тряхнул, прохрипел исступлённо:
– Да я бы тысячу раз выставил вас обеих на улицу, если бы мог!
Он хотел увидеть в её глазах испуг и мольбу, хотел, чтобы она заплакала, но на лице Али не отражалось никаких чувств, и он отпустил её, отшвырнув от себя с такой силой, что она упала на пол.
Поднявшись, Аглая ответила:
– Я знаю, что живу подлой жизнью. Что я тварь. Но, – вспыхнули гневом глаза, – не тебе меня попрекать этим! Это ты меня тварью сделал, а теперь пожинаешь плоды своего преступления! Ты не смеешь говорить мне о достоинстве! Ты! У тебя была возможность поступить достойно, изгладить хоть отчасти давнишнее. Ты мог бы помогать нам с Нюточкой, ничего не требуя взамен. Но ты не способен помогать просто так! Ты говоришь, что я ненавижу и презираю тебя. Да, это правда! Но как же ты, зная это, приходишь ко мне всякую ночь? Не противно ли?