Претерпевшие до конца. Том 2 — страница 35 из 104

Он говорил о расстрелянном ещё в 1925 году Алексее Ганине, друге Есенина и, пожалуй, самом прозорливом из всех крестьянских поэтов, всецело понявшем сатанинскую суть большевизма и вступившем в борьбу с ним. ГПУ обвинило его в создании «Ордена русских фашистов», ставящего целью свержение Советской власти, и расстреляло в возрасте Христа без суда вместе с несколькими «подельниками» – поэтами, художниками, врачами… Что было на самом деле, так и осталось тайной, которая будоражила воображение Пети, почитавшего поэзию Ганина даже выше есенинской и видевшего убитого поэта в ореоле героя–борца, павшего за освобождение Родины.

– Когда-нибудь так и будет, – уверенно сказала Аня. – А теперь идём домой! Мама будет волноваться, – и обеими руками ухватив его ладони, задорно улыбаясь, она повлекла за собой: – Вот, увидишь, у нас всё получится, и афиши с нашими именами будут висеть повсюду! Ты станешь знаменитым режиссёром, а я – чуть-чуть менее, но тоже знаменитой певицей!

– Тогда уж я стану – «чуть-чуть менее», – пошутил Петя.

– Посмотрим! – рассмеялась его подруга и побежала по улице, крикнув: – Догоняй!

Бодрый настрой Ани всецело передался ему, и великая иллюзия снова овладела им, навевая пёстрые сны. Да, он будет ждать! Десятилетия, если потребуется! Ему хватит терпения, чтобы дождаться своего дня, который непременно настанет!

До дома они добрались уже за полночь. Тётя Аля ждала их во дворе, беспокойно прохаживаясь вдоль дома. Аня подбежала к ней и, чмокнув в щёку, прощебетала:

– Мамочка, прости нас! Мы ждали Слепнёва, а он не приехал, а потом…

– Я всё поняла, – кивнула Аглая Игнатьевна и повернулась к Пете. По её бледному, напряжённому лицу он понял, что случилось что-то плохое.

– Петруша, несколько часов назад звонили из Серпухова…

– Что-то с мамой? – вздрогнул Петя, почувствовав, как всё похолодело внутри.

– Её арестовали… Сегодня утром…

– Нет! – вскрикнула Аня, поднеся ладонь к губам и с болью взглянув на Петю.

– Я должен немедленно ехать в Серпухов, – стиснув зубы, произнёс он.

– Правильно. Я поеду с тобой, – кивнула тётя Аля. – А ты, Аня, иди домой.

– Нет, мама, я тоже поеду, – твёрдо сказала Аня, крепко стиснув локоть Пети.

Аглая Игнатьевна возражать не стала…

Он ошибся, когда думал, что день народного торжества сплотил всех общей радостью. Даже в этот день они не радовались, как миллионы советских людей, а делали своё чёрное дело, отнимая жён, мужей, матерей, сыновей… Ничто не могло остановить их страшного конвейера. И прав был Саня в своём вечном скептицизме, чуждом романтическому порыву. В стране, где одни не оставляли своей палаческой деятельности даже в самые торжественные дни, а другие в эти же самые дни не знали поблажек в неисчислимых муках, общей и незамутнённой ничем радости быть не может.

Это Петя осознал окончательно, созерцая их с матерью разгромленную комнату с вывороченными ящиками шкафа и разбросанными по полу вещами. Кому помешала затравленная, едва живая от болезни женщина, которой и без того уже недолго оставалось страдать на этой проклятой земле? Год за годом они медленно убивали её, загнав в сырой подвал старого дома, куда должна она была таскать на себе дрова и воду, вынуждая работать прачкой, дворничихой, судомойкой… От былой красавицы осталась тень, содрогавшаяся мучительным кашлем, не дававшим ей покоя ни днём, ни ночью. А она продолжала надрываться, чтобы поднять сына. Последние два месяца после очередного увольнения мать не работала. Горлом по временам шла кровь, и силы её были истощены настолько, что с трудом давалось простейшее дело. За ней ходила милая добрая женщина, Авдотья Платоновна, с которой мать сошлась, когда ещё открыт был храм. Она-то и позвонила утром, чтобы сообщить горькую весть.

– Я обязательно узнаю, за что она арестована и куда помещена, – говорила Аглая Игнатьевна, собирая разбросанные вещи. – Она тяжело больна, и хотя бы по этой причине они должны будут отпустить её!

– В самом деле, – горячо соглашалась Аня. – Ведь дядю Саню отпустили!

Петя слушал их утешительные слова вполуха, до крови кусая губы. Среди беспорядочно сваленных вещей он разглядел знакомую книгу – рассказы Бориса Зайцева. Это была любимая книга матери, с которой она не расставалась, которую пронесла сквозь ад Гражданской войны в память о доме, о прежней жизни. Петя поднял её, придерживая вылетающие после варварского обхождения чужих рук страницы, поднёс к губам и не выдержал, заплакал…


Глава 2. Музыка слёз


Каждая нота вливалась в душу, соединяясь с нею неизбывной печалью, какую не способно передать ни одно искусство, кроме музыки. Бетховен, музыка слёз…

– А, знаете, Николай Петрович, эту мелодию я когда-то часто играла дома, в Глинском… Милое моё Глинское, от него теперь, должно быть, не осталось и пепла.

– Не тоскуйте так, Ольга Николаевна! Утрата родного дома тяжела, но её можно пережить. Моя семья обладала не одним домом, но, вот, всё кануло без следа. И не могу сказать, чтобы я ощущал это, как трагедию своей жизни.

– Вы потому так говорите, что имеете гораздо большее – ту, кого любите сами и кто вас любит.

– Да, ваша правда, без Цили моя жизнь не стоила бы ломаного гроша.

– Вот видите…

– Вы очень несчастливы, Ольга Николаевна?

Такой вопрос в иных устах мог бы задеть Ольгу, но только не в устах Николая Петровича Шереметьева, от которого неизменно исходила волна живейшего участия, сочувствия и доброжелательства. Этого человека в театре любили все без исключения, что само по себе было редкостью. Он был красив и элегантен, прекрасно знал этикет, свободно говорил на нескольких языках, но оставался неизменно прост, отзывчив и доступен – как истинный аристократ. Когда Николай Петрович выходил из дома с двумя резвящимися рыжими сеттерами, со всего двора к нему сбегались дети, и он показывал им фокусы, шутил…

Одарённый музыкант, граф, представитель древнейшего рода, внук знаменитой Прасковьи Жемчуговой – вот, кто, действительно, потерял в революцию всё, но нисколько не озлобился. В Двадцать четвёртом году он мог уехать из СССР вместе с семьёй, но остался, навсегда разделившись со всеми родными, с матерью – во имя любви. В том году Николай пришёл на спектакль «Принцесса Турандот» и, как принц Калаф, был сражён «небесным этим ликом». Когда-то их любовь стала бы великим скандалом в благородном обществе: граф Шереметьев и еврейка-артистка! Когда-то злые языки непременно утверждали бы, что «ушлой бабёнке» был нужен лишь титул и состояние. Но в Двадцать четвёртом году трудно было найти более опасного спутника жизни, чем аристократ из древнего рода. Следуя по стопам деда и став мужем актрисы Цецилии Мансуровой, бывший граф всецело растворился в её мире – мире кулис, став простым музыкантом в оркестре театра Вахтангова. Само собой, тюрьма не миновала бывшего аристократа, но, благодаря хлопотам жены, он вскоре был освобождён, и с той поры чекисты более не покушались на «достопримечательность» вахтанговского оркестра…

Вопрос повис в воздухе. Отвечать на него Ольге не хотелось даже Николаю Петровичу.

– Не спрашивайте… Лучше сыграйте ещё. Шопена. Я так давно не слышала…

– Извольте. Циля тоже очень любит Шопена…

Они столько лет прожили вместе и до сих пор сохранили трогательную привязанность друг к другу. Такая любовь многие беды и утраты покрыть может. Но как жить, если её нет?..

Ольга терпела долго, слишком долго. Терпела бесконечные измены мужа, терпела пьяные загулы, терпела его сотрудничество с ГПУ, лишившее её немногочисленных друзей и любимой сестры, отвернувшихся от неё, терпела заведённую им параллельную семью, терпела оскорбления… Словно последняя гордость умерла в ней, лишив сил сопротивляться бесконечному унижению.

Но, вот, настал день, когда даже такая бездонная чаша терпения оказалась переполнена. Жорж, как нередко бывало, вернулся домой под утро в сильном подпитии и с порога стал выказывать недовольство вечно недовольным и неухоженным, по его мнению, видом жены. В выражениях при этом стеснения не было. Не желая слушать площадной брани в свой адрес, Ольга ушла в свою комнату и стала застилать постель. Она не услышала, как муж вошёл следом, и почувствовала лишь страшный удар по шее, от которого помутилось в глазах, и подкосились ноги.

– Будешь знать, тварь, как уходить, когда я с тобой разговариваю!

Едва придя в себя от удара, Ольга, пошатываясь, вышла из квартиры и побрела к ближайшему ЗАГСу. Огромного чёрного синяка на спине и шее и краткого изложения всего вынесенного оказалось достаточно, чтобы немедленно получить развод от проникшейся сочувствием и праведным гневом сотрудницы.

Когда Ольга вернулась домой, Жорж уже протрезвел и, увидев, что она укладывает чемодан, удивлённо осведомился:

– Ляля, что ты делаешь?

– Ничего особенного. Просто ухожу от тебя.

– То есть как это так уходишь? Куда?

– Не всё ли тебе равно?

– Нет, постой! Ты не можешь уйти! Ты моя жена! – воскликнул Жорж.

– Ошибаешься. Я уже два часа, как перестала ею быть.

– Каким это образом? – усмехнулся муж.

– Самым простым и законным. Я развелась с тобой.

– Ты – что?.. – от неожиданности Жорж присел на стоявший рядом стул.

– Я развелась с тобой, – повторила Ольга, закрывая чемодан.

– Как это может быть? – растерянно спросил муж.

– Советский ЗАГС не церковь, в нём всё проще, разве ты не знал?

– Но мы с тобой венчаны! Перед Богом…

– А, вот, Бога не приплетай. Не кощунствуй.

– Но ты же не можешь просто взять и бросить меня! – в глазах Жоржа отразился испуг. – Я понимаю, я обидел тебя, я вёл себя часто, как последний негодяй… Но ведь я предупреждал тебя, когда мы женились! Ты не можешь меня упрекнуть!

– Я ни в чём тебя не упрекаю. Просто я не могу дольше оставаться рядом с тобой.

– Постой, погоди! Давай ты всё решишь позже? Нужно остынуть, рассудить…

– Я давно остыла, и рассудок моя ясен как никогда.