Претерпевшие до конца. Том 2 — страница 51 из 104

– Можно и так сказать.

Баба кивнула на ребёнка, изобразив на хмуром лице ласковость:

– Твоя?

– Моя… – неуверенно откликнулась Наталья Терентьевна.

Год назад, дождавшись летних каникул, она решила поехать проведать Любашу и других земляков, тремя годами раньше сосланных в Сибирь. Деньги на дорогу и посильную помощь откладывала весь год, отказывая себе подчас в необходимом. Путь неблизок был: кажется, без малого вся Россия перед взглядом прошла, покуда добрались до таёжной глуши, в которой располагался лагерь ссыльнопоселенцев. Маленькие, спешно срубленные избёнки, окрест – сплошные вырубки. Людей видно не было. Наталья Терентьевна подумала, что ссыльных увезли на другое место, но в этот момент увидела худющего мальчонку, больше походившего на меленького старичка, сидевшего на крыльце одного из домов.

Наталья Терентьевна приблизилась и, поздоровавшись, спросила, есть ли в лагере ещё кто-нибудь.

– Как ни быть! Бабка Глафира. Она уже месяц лежит, а всё никак не помрёт. Никишка ещё, Акулиха. Горячка у ней после того, как ребёнка скинула. Так мамка сказала.

– А мамка твоя где?

– Да на шестом километре – лес валит. И Сашка там же. Я бы тоже пошёл, да ноги… – он с ненавистью посмотрел на свои иссохшие, как спички, ноги. – Теперь Сашка паёк получит, как взрослый, а я как иждивенец…

Сказанное было плохо понятно, и Наталье Терентьевне потребовалось время, чтобы постичь, в каких условиях существуют ссыльные. Из её земляков в живых осталось меньше половины. Выброшенные в тайгу, они худо-бедно отстроили себе жилища и даже завели огороды, но необходимо было работать. А работа была лишь одна – валить лес. На ней были заняты и жители немногочисленных окрестных совхозов, чьё положение немногим отличалось от ссыльных. Установленные начальством нормы выработки были огромны в то время как вознаграждение в хлебном эквиваленте ничтожно. Хуже всего приходилось детям, получавшим, как иждивенцы, паёк вдвое меньший, чем взрослые. По этой причине ребята постарше шли работать в тайгу наравне со взрослыми.

Лес валили вдоль реки – в нескольких километрах от лагеря, ежедневно утром и вечером преодолевая немалое расстояние. При этом часть мужчин, наиболее крепких, перебросили на другой участок, «более ответственный», разлучив таким образом семьи. В числе переброшенных оказался и муж Любаши Борис.

Саму Любашу насилу признала Наталья Терентьевна – живой скелет, обтянутый пергаментной кожей, с опухшим от комариных укусов лицом. А на руках у неё – чумазый свёрток, в котором – крохотное существо, которое не поворачивается язык назвать ребёнком, но маленьким скелетом с огромными испуганными глазами…

От этого зрелища у Натальи Терентьевны перехватило дух, на глаза навернулись слёзы. А Любашино лицо просветлело вдруг и, метнувшись вперёд, она протянула учительнице ребёнка:

– Наталья Терентьевна, родненькая, спаси мою девочку! Иначе ей зимы не пережить!

Девочка родилась полгода назад и была названа Василисой. А через две недели угнали Бориса… И Любаша осталась с нею одна, видя, как малышка, ещё не успевшая начать жить, тает день ото дня. Она кормила её грудью, но молока было мало. Девочку приходилось каждый день носить с собой на работу, которая надрывала силы. И ещё же снижали «оплату» кормящей матери за нарушения трудовой дисциплины!

– Одно моё дитя они убили, не дай погибнуть второму! – в глазах Любаши было столько мольбы и отчаяния, что и гранитная скала не устояла бы.

Ребёнка Наталья Терентьевна взяла и тайком увезла на большую землю. По возвращении в родную деревню, где никто не знал, куда и зачем она ездила, объявила Васеньку своей приёмной дочерью. Вот, только страх точил с той поры всякий день – ну, как откроется правда? Тогда и самой не миновать беды!

Но дни шли, и ничего не происходило. И даже вполне сочувственно отнеслись соседи к тому, что одинокая, стареющая учительница решила взять себе в утешение сиротку, хотя и кривились иные: самим жрать нечего, свои сироты горе мыкают, а тут ещё приблудные… И недоверчиво щурились, как это хрупкая Наталья Терентьевна на свою грошовую зарплату дитё поднимать станет?

– Мужик-то есть?

– Что?

– Муж, спрашиваю, есть? – спросила баба.

– Нет…

– Вот, и у меня нет… – последовал вздох. – Помер два года тому с голодухи, царствие Небесное. Хороший был человек… Мы с ним не здесь, в Саратовской губернии жили. Было времечко – хорошо жили, горя не знали. Только детишков нам всё Господь не давал. Трое родились, и все во младенчестве померли. А я теперь так думаю – и слава Богу. Не привелось им нашего горя мыкать. Ваня мой в колхоз нипочём идтить не желал. Но в тридцатом нас силком туда загнали. А потом статья Сталина вышла, про головокружения-то. Наши все приободрились и айда назад из колхоза! Только уж ни инвентаря нашего, ни скотины нам не вернули. Ничего, – решили, – были б руки: гараблями да лопатами справимся, зараз колхозных обойдём, хуч у них и плуги, и лошади наши. Обошли… – баба горько усмехнулась. – Землицы нам дали по четверть гектара на двор, а полевой земли и лугов вовсе – шиш. Сказали: «Земля по советским законам принадлежит государству, а не крестьянам!» От тебе, бабушка, и Юрьев день… А мой-то Ваня семнадцати годков в красной армии воевал – за «землю крестьянам». В колхозе дворов по пальцам счесть, землю обрабатывать некому, стоит она сиротой, на три четвери не засеянная! А мы без работы огинаемся, молим, чтоб дали нам ту землю в аренду, обещаем им, иродам, хорошую плату! Шиш! Ну, видим, плохи дела, надо в отходники подаваться. И тут – шиш! Предприятиям велели брать на работу только колхозников, имеющих справку о том, что колхоз отпущает их в город на заработки.

Как уборочная пришла, так ироды спохватились, что колхозники всё не уберут, погибнет урожай. Тут-то нас, дураков, и соблазнили: объявили, что мы можем убрать урожай на засеянных нами полосах и только государству должны будем сдать умеренный натуральный налог. Урожай мы убрали, обмолотили его, только «умеренный» налог оказался равен всему урожаю. А заодно и картофь с овощами с наших усадеб велели нам сдать почти подчистую. А у нас с Ваней за год до того четвёртое дитё народилось… Я, как представила, что мальчик мой голодной смертушкой помрёт, так не выдержала – побежала к уполномоченному, который налог с нас собирал, кинулась в ноги ему, руки ломаю, молю не отымать у нас последнего. А он сидит, яичницу с салом наяривает, сам весь откормленнай, что твой боров… «Снять, – говорит, – с тебя, кулачки, налога я не могу!» Я ему доказывать стала, что мы с Ваней никогда кулаками не были, а ему что до того? Он только глядит на меня да лыбится! Я тогда ещё хоть куда была, не то что теперь. Он мне и говорит: «Отменить налог не могу, а заменить могу. Налог продуктовый налогом натуральным. Раздевайся, – говорит, – и ко мне иди».

Наталья Тереньевна поёжилась, вспомнив свой первый год работы в деревне, как защитил её Игнат Матвеич от грязных домогательств и дал кров.

– И что же ты?

– А что я? – баба пожала плечами. – И разделась, и подошла к гаду этому и всё, что он велел, сделала. Он же пригрозил, что иначе не то что налогом задушит, а донос настрочит, и нас, как кулацкий элемент, сошлют на север. Потом узнала, что я не одна такая оказалась… Многих он угрозами на это дело склонил.

– А муж твой что ж?

– Сначала меня бить хотел, потом гада убить – насилу удержала. А потом сидел на лавке и ревел…

– А что же дальше?

– А дальше объявили нам, что в следующем году отымут у нас и усадьбы и пастбища для коров, у кого они есть. Тут-то Ваня и сдался. И все сдались. А что делать? Выбор нам невелик оставили: колхоз или смерть. С голодухи у нас ещё с осени помирать начали. А колхозникам власть выдала паек на каждую живую душу. И сено с яровой соломой для коров. Обещали сохранить усадьбу, пастбище, дать работу в колхозе и заработки. Вот, и пошли мы в колхоз…

Наталье Терентьевне не внове был этот рассказ. То же было и в её деревне. И стыдно было читать в газетах о том, как якобы после сталинского «Письма товарищам-колхозникам», единоличники осознали свои заблуждения и «добровольно» вернулись в колхоз, чтобы строить зажиточную, счастливую и культурную жизнь…

– Только от голода он нас не спас, – продолжала баба. – Выдали нам пайки – из отобранных у нас же запасов. Поля пустовали, урожайность упала втрое, скот наполовину перебили… Хлеб мы делали из желудей, картофельной шелухи и листьев лопуха. От бы пожрать такого хлебушка Сталину с Калининым да прочим …! – тут отвесила она тяжёлое словцо, сплюнула желчно сквозь почерневшие зубы. – Куда там! Помню, прикатила очередная комиссия – так ей наш председатель кабанчика зарезал. Ах, какой дух стоял! От одного этого запаха сдохнуть впору! А мальчишечка мой пищал, прося хлеба… Ваня мой конюхом работал, лошадям давали овёс, муку. Стал он потихоньку в карманах проносить их, чтобы хуч что-то было дитю. Но председатель заметил, пригрозил под суд отдать, если повторится. А Ваня сам уже доходил… Как-то не выдержал, там же на конюшне муки той проклятой наелся. Как он мучился потом! Целую ночь корчился, а утром помер…

Наталья Терентьевна вспомнила своих учеников. Детский труд в колхозе был запрещён, при этом трудодни засчитывались лишь работающим колхозникам. Так, дети стали бременем для родителей – их было нечем кормить. Многие так обессилили, что не могли дойти до школы, другие от голода падали в обморок. Страшный случай потряс всю деревню: долго бедовавшая вдовица не вынесла мучений троих своих малолетних детей – повесила сперва их, а затем и сама влезла в петлю.

– И мальчик мой затем недолго пожил. Глотошная у него приключилась. Я за доктором бежать хотела, молила председателя отпустить меня: а он мне пригрозил, что запишет прогул и лишит трудодней – все должны работать, а не по докторам бегать! Вот, пока я на их проклятый колхоз горбатилась, деточки моего и не стало…

– А как же ты тут теперь?

– Тут сестра у меня живёт. Председателя нашего, сукина сына, в прошлом годе под суд отдали, а новый оказался человеком. Пришла я к нему, попросила слёзно, чтобы дал он мне справку необходимую и отпустил из колхоза. Он и дал. Я к сестре перебралась. В колхоз больше вступать не стала, живу у сестры, работаю… У тебя-то пачпорт есть?