– Бу-ран…
– Никак нет, товарищ комбриг! Декабрист!
– Что бы ты знал…
Жорж судорожно сглотнул и, превозмогая слабость, всё-таки взобрался на иноходца. Грудь от этого рывка точно пронзило стрелой, и, тем не менее, он подхлестнул коня, пуская его вскачь. Молодой жеребец помчался стремительно, и ветер овеял покрывшееся потом лицо Жоржа. Вот, только отчего-то дышать всё равно было нечем, и рука уже не держала поводья, и яркий, летний день обратился непроглядной теменью…
Глава 4. Мария
Приехав в Москву проведать крестников и кое-кого из знакомых, а попутно передать в нужные руки два письма владыки Иосифа, Мария нарочно не стала останавливаться у своих, боясь подвести их под удар, а поселилась у глухой старухи-монахини, после разорения своей обители жившей в пригороде столицы. Тем более встревожил её ночной визит брата. Нет, она не думала, что он донесёт на неё. Слишком истерзан нравственно и физически был Жорж, так, что слёзы наворачивались смотреть на него. И ничего не спрашивал он, а только изливал своё… Но тот факт, что ему стал известен её адрес, мог говорить лишь об одном – её выследили.
Но зачем? Бог ты мой, зачем? Ведь это похоже на абсурд! Зачем нужна им одинокая, старая женщина, не имеющая ничего, ни в чём не участвующая? Зачем нужен им Алексей Васильевич? Миша? Алексей Васильевич, пожалуй, только улыбнулся бы таким недоумениям: «Какая же вы ещё наивная, Марочка!» А малограмотные колхозные бабы им зачем? Все те сотни и сотни тысяч безымянных, ничем не примечательных людей – зачем?
Навряд ли, впрочем, они следили за ней… Вернее другое: кто-то из соседей донёс на «подозрительный элемент». Боже, ведал ли мир более утончённый метод растления целого народа? С одной стороны раздувают в нём перехлёстывающее через край тщеславие – всех-то мы сильнее, всех-то к ногтю прижмём, и мировой пожар раздуем, и коммунизм построим, и танки наши самые быстрые, и люди такие, что хоть гвозди делай. А с другой – обращают в рабов, доносящих друг на друга, живущих по принципам: падающего подтолкни в спину, а, если не трогают, так и не лезь.
Такие тщеславные рабы однажды разделятся меж собой. Одни, желая скрыть собственный позор, будут исступлённо бить и клеймить поверженного истукана, которому служили, а другие продолжат не менее яростно курить ему фимиам, потому что признание «божества» пустым истуканом или злобным демоном обесценит их жизнь, и низвержение, разоблачение его будет означать разоблачение их самих.
Кровь – крепче любого клея. Преступление – сплачивает надёжнее идей и общего дела. Страх – вернее обеспечит власть от посягновений на неё, нежели забота о народном благе.
Трое разговаривают за закрытыми дверями, и один допускает неосторожное слово. Двое в ужасе смотрят не на него, а друг на друга. И каждый боится, что другой донесёт, и тогда придут не только за тем, кто сказал, но и за тем, кто слышал и не донёс. Кто донесёт первым – тот будет спасён! И двое смотрят друг на друга, задавая себе один и тот же вопрос – донесёт или не донесёт? И в каждом вершится битва совести со страхом.
Можно ли осудить человека за страх? В ссылке встречала Мария человека, предавшего других, после того, как арестовали его шестнадцатилетнюю дочь и пригрозили подвергнуть её жестоким истязаниям. Чья душа вынесла бы такую угрозу? Нет, Мария не могла осуждать тех, кто сломался. Кто из смертных осмелится утверждать, что на их месте выдюжил бы?..
Конечно, Жорж дело иное. Он сломался при первых дуновениях надвигающейся бури, и, стало быть, гниение охватило его душу много раньше. Оттого ли, что в детстве обе сестры, не чая в нём души, потакали его капризам, позволили ему до зрелых лет оставаться «анфан террибль»? Для него, большого ребёнка, не имеющего крепкого стержня в душе, привыкшего получать всё желаемое, жить в удовольствие, столкновение с изнанкой жизни оказалось непереносимым ударом. Может быть, не умри его родители так рано, и Жорж стал бы другим человеком…
Всё же Мария продолжала любить брата и всем сердцем оплакивала его. Сколько же изуродованных душ породит изуверская система? Скольких увлечёт за собой в погибель? Да, большевики оставили далеко позади своих французских собратьев.
Что ж, вполне естественно. Ведь и само время не стоит на месте. Не стоят наука, техника… И страшно подумать, что величайшие открытия и изобретения учёных безумцы направляют не на усовершенствование медицины, не на повышение плодородия почв, не на улучшение быта, а, в первую очередь, на уничтожение себе подобных. В этом человек достиг небывалых высот. Ядовитые газы, бомбы, танки, подслушивающие устройства, служащие установлению полного контроля над человеческой личностью… Если бы все эти усилия во имя разрушения жизни направить на её улучшение, на благо людей – сколько бы доброго можно было сделать, и какой бы цветущей и благословенной стала жизнь.
Утром после ухода Жоржа Мария спешно собрала чемодан и отправилась в подмосковное село Покров, где с некоторых пор проживала с несколькими сёстрами киевская матушка София, бывшая настоятельница Покровского монастыря, в стенах которого некогда был возвращён к жизни после тяжёлого ранения Алексей Васильевич. Уехать назад в Аулие-Ату, не свидевшись с нею, Мария не могла.
Первый раз игуменью Софию арестовали ещё в 1924 году, но тогда по болезни вскоре отпустили. С верными монахинями она по чужому паспорту поселилась в селении Ирпень, где под её руководством после сергиевой Декларации сформировалась тайная катакомбная община. В доме на Толстовской улице совершались тайные ночные богослужения, собирались верующие для бесед с матушкой, приезжавшие священники причащали их. Ирпень стал одним из духовных центров катакомбной церкви на Украине.
Так продолжалось до 1931 года, когда игуменью арестовали вновь. Предчувствуя арест, она накануне отослала под разными предлогами всех обитателей дома и тем до времени уберегла их от своей участи. Без неё ирпеньская община просуществовала ещё шесть лет и была разгромлена лишь недавно в ходе массовых чисток.
Игуменью же Софию Господь хранил. Высланная в Путивль, она, благодаря крупной сумме денег, заплаченной одним из прихожан её общины, получила возможность перебраться в лучшее место. Так матушка оказалась в селении, носящем имя её родной обители – Покрове. Много лет назад, основывая свою первую общину, ей удалось своей добротой и сердечностью преломить негативное отношение к себе и сёстрам со стороны заводских рабочих. Казалось, повторить подобное в колхозе в разгар гонений будет куда сложнее. Однако, всё возможно Богу. Верующие Покрова скоро прониклись к матушке любовью и уважением и помогли ей и сёстрам устроиться в найденном для них доме. И, вот, чудо: среди торжествующего зла и нарастающих расправ, принявшая схиму монахиня, дворянка, близкий друг Сергея Нилуса, открыто заявлявшая о том, что считает коммунистическую власть антихристовой – проповедовала людям Христа вблизи столицы. Чудны дела твои, Господи!
Дорога до Покрова была неблизкой, но Мария привыкла к куда более дальним странствиям. Была бы кладь нетяжела да башмаки крепки – а уж ноги быстрые устали не знают.
Мимо тянулись однообразные вереницы околхозенных деревень, и от каждой веяло неизменно – нищетой, тоской и безнадёжностью. Видела Мария на одном из полей в поте лица трудящихся баб, а рядом – мирно дремлющего на солнце «надсмотрщика»-бригадира.
– У-у-у, Ирод! – довольно громко прошипела одна, погрозив в его сторону кулаком, и остальные тотчас зашикали в страхе.
Жатва! О, какое радостное, какое прекрасное это было время раньше! Трудились, конечно, изо всех сил, но труд этот был – в радость! Потому что пожинали плоды своих усилий, пожинали – для себя, для своих семей, в свои амбары. Помнила Мария, как весело отмечали в Глинском праздник «первого снопа». Первые снопы сжатой ржи, украшенные веселыми ленточками, мужики привозили домой торжественно, дружно и с песней обмолачивали их, мололи на мельнице. И тотчас бабы выпекали из полученной муки свежий хлеб, необычайно духовитый и мягкий. Радовались люди урожаю, а теперь чертыхались только зло, зная, что им с этой жатвы не перепадёт ничего, кроме трудодней. И думали о том, как бы скорее колхозную барщину отработать и хоть что-то успеть сделать на своих приусадебных участках – последней ещё не отобранной собственности. Так и приучались жить: кляня колхозное поле за то, что не оставляло времени на свою усадьбу, кляня колхозных ни в чём не повинных бурёнок за то, что у них был корм, а своя кормилица тощала день ото дня, не жалея инвентаря, не радея о земле, проникаясь ненавистью к труду, как никогда прежде не бывало у русского человека.
Прежде в такие дни гурьбой носилась по улице ребятня, жевали свежий хлеб, хвастаясь друг перед другом, какой «медовый» хлеб спекли их мамки из нового урожая, угощая друг друга. А ещё лакомились печёной картошкой и зеленым горошком, поджаренными колосками ржи… Сияя от радости, въезжали мальчишки в деревню на возах со снопами… «Ванюха в деревню въезжает царем!…»17 Ах, Николай Алексеевич, посмотрели бы теперь вы на этих «Ванюх», истощённых и бледных, понуро возящихся в пыли. Ни грамма муки не видят они с нового урожая, не знают вкуса настоящего хлеба, а за горсть съеденных на жниве колосков их, если достигли уже двенадцати лет, ждёт ИТЛ… Детей в колхозах, вообще, редко встретишь. В семьях, где было их по шесть-восемь душ, осталось теперь по двое. Младшие бродят в поисках травы для голодной коровы, старшие, коим исполнилось двенадцать, работают наравне со взрослыми.
Ни криков задорных, ни смеха не слышно в деревне. Смолкли песни – до песен ли голодным людям? Ни мычания, ни блеяния… Во дворах, в лучшем случае, по одной отощалой корове и поросёнку. Даже собачьего лая не слышно. Тихо, как на кладбище. И то и дело мелькают в довершение сходства окна домов забитые – крест-накрест. Или заткнутые тряпьём. Стёкол у колхозников нет, как нет и дров, на которые пущены ставшие ненужными риги, пуни, амбары… Что же это поделалось с людьми? Прежде бывали они дружелюбны и на пришлого человека поглядывали с открытым, добродушным любопытством, а теперь – исподлобья, насторожённо, испуганно, с затаённой враждебностью, так и ожидая беды от чужака.