– Так, может, того – не стоило вступать в колхоз? – осторожно предположил Игнат, также, как и жена, тревожась, что зашедший поделиться горем сосед высказывает своё недовольство чересчур громко. Отваги прибавлял ему самогон, который он принёс с собой и теперь пил в одиночку, не смущаясь отказом хозяина составить компанию.
Никифора Игнат знал все годы, проведённые вдали от родных краёв. Был он сельским кузнецом. В 1930 его чуть-чуть не выслали, как «кулака», но уж зато обобрали до исподнего, и с той поры прикончилась сытая и покойная жизнь мужика, и остались лишь палочки трудодней… Худшего измывательства над трудящимся могла ли власть «трудящихся» изобрести? Загребала эта власть все колхозные продукты, платя за них ничтожную цену: по четыре копейки давали за килограмм ржи, а в магазинах затем сбывали килограмм хлеба за рубль, пшеницу покупали по шесть копеек, а продавали по четыре рубля. Более алчного и жадного перекупщика крестьяне в истории не знавали. И ведь даже копейки эти не им шли, а «на нужды колхоза». Колхозники же получали лишь крохи хлеба на свои трудодни.
– Не стоило… – Никифор печально посмотрел сквозь мутность гранёного стакана. – У нас одна бабочка не вступила. Так её таким налогом обложили, что хоть вешайся. Огород отобрали, последнего курёнка и то не оставили. Веришь, пришли к ней поутру три облома и ну за этим курёнком несчастным гоняться! А она на крыльце сидит, смеётся. Хотя тут плакать впору… Прежде – что! Батраком наймёшься, коль сам не хозяин, и ешь от пуза. Братуха мой на соседа батрачил. Полста рублей получал за труд. На эти деньги мог он, минимум, сто пудов ржи купить. А ныне, друг мой ситный, я пять получил! Считай же: в двадцать раз меньше! Вот, она – наука-арифметика! Разумей-Еремей! Веришь, даже ожениться по-людски невмоготу людям стало. Вдовица-то, Левтина-то, у нас давненько со Стёпкой-механизатором воловодилась. Ну, жили-жили в сраме – решили, наконец, узакониться. Два месяца пожили, а ныне опять он к ней потемну огородами шастает.
– Почему так?
– Не смекаешь? У ней же детей три души! И всё сопливые! А на иждивенцев трудодней – шиш! И вышло у мужика: покуда один был, худо-бедно концы с концами сводил, а как семейством обзавёлся, так в один присест всё слопалось! Вот и пришлось разводиться!
– Подлец твой Стёпка, – заключил Игнат. – Не готов отвечать, так не паскудь!
– Какое ж паскудство? Бабе-то без мужеской ласки самой куда как тоскливо. Она не в обиде на него, понимает.
– Всё равно подлец!
Никифор пожал плечами, выпил, занюхал рукавом. Игнат подпёр рукой подбородок, допытывался, стараясь понять странности неведомой ему колхозной жизни:
– А в отходники податься ты не пробовал?
– Не пущает начальство. Да и чёрт его знает, где помирать тошнее. У нас один мужик ушёл на заработки. Раз на работу опоздал – так его под суд за нарушение трудовой дисциплины, штраф огромный наложили. А у него детишки в колхозе голодают. Ну, и не выдержал бедолага – повесился.
– Но ведь ты – кузнец. Неужели, имея в руках ремесло, нельзя без колхоза обойтись? Я топором и пилой который год прокармливаюсь.
– Эх, Матвеич, это прежде кузнец легко зарабатывал золотой рубль в день. За рубль можно было купить два пуда ржаной муки. А теперь – полтора трудодня. Шестьсот граммов ржи. Считай: в шестьдесят семь раз меньше, чем в дореволюционной деревне! А частно промышлять не моги! Если возьмешь какой-нибудь заказ на дом – лопату или там кочергу сделать, ведро, кружку или миску починить, то прячешься с этим заказом от начальства где-нибудь на дворе, в уголке. Прячешься с работой, словно с дурной болезнью или краденной вещью! У нас одна бабка ткала на заказ. И что ты думаешь? Собственная змеюка-воспитанница выдала. Бабку в холодную, а Матрёшка-курва в её доме живёт теперь! Комсомолка! Пример «сознательности» для наших детушек! Ох, Игнат, чтобы я сделал с этой змеёй, будь моя воля…
И чем спрашивается не угодили власти кустарные предприятия? Неужто товарищ Маркс был супротив веялок и маслобоек, считал преступлением, если баба прядёт и ткёт, шьёт одежду? Прежде каждый дом единоличников зимой превращался в кустарную мастерскую. Ткали и пряли, валяли валенки и плели лапти, делали сани, мастерили всевозможные нужные в хозяйстве вещи и безделицы… А ныне захоти хоть не для промысла, а лишь для себя что сделать – не выйдет, так как нет материалов для этих работ. Так и лишились крестьяне вслед за землёй и хлебом ещё и одежды, так как цены, которые назначали своим товарам государственные фабрики, делали их вовсе недоступными для нищих колхозников, вынужденных ходить в рванине.
– Довели нас до вида бродяг и ещё нас же попрекают! – глухо рычал Никифор. – Читал ты, Игнатушко, что про нас писаки брешут? Обуви, вишь, недостаточно потому, что каждый мужик, который прежде ходил в лаптях, теперь желает приобрести ботинки и галоши! Граф-барахольщик написал! Толстой! Вот, чай, Лев-то Николаич такого бы про нас не набрехал! А этот! Поскуда, хуже нашей Матрёшки! Да были бы у нас овцы, да конопля, наши бабы враз бы свои прялки и станки с чердаков поснимали и наткали бы холстов и сукна!
Графом-барахольщиком с давних пор прозвали Алексея Толстого, рванувшего на Западную Украину тотчас по занятии её Красной армией и привезшего оттуда несколько вагонов различного добра, скупленного за бесценок у умирающих от голода «бывших» людей.
Игнату вспомнился опубликованный в «Правде» очерк Серафимовича о старике-колхознике, единственные штаны которого были столь худы, что не прикрывали срама. И, вот, товарищ писатель свысока утешал его, похлопывая по плечу: «Это пустяки, дед, что у тебя порты худые. Ты должен гордиться тем, что делаешь великое дело: помогаешь строить величественное здание социализма!…»
Указывая на такие статьи в газетах, колхозники отплевывались и неистово ругали их авторов.
– Конечно, – желчно усмехался Никифор, – на кой ляд колхозному деду порты?! Ему, поди, не жениться, а помирать пора. А, вот, брехуну этому без костюмов никак нельзя! Дед-то он дед, а любит быть щеголем одет! Наш брат, колхозник, к сорока годам так намыкается, что в Царство Земляное переселяется, а эти – вона, что откормленные хряки! Глянь на барахольщика или Демьяшку! Такие не то, что помирать не собираются, а ещё и шашни с молодками крутят! Тут к соседу моему сын из Москвы приезжал – порассказал про того сказочника, что дедка-то утешал. Женился недавно на молоденькой колхознице, что у него в прислугах была. Вот уж, у кого, поди, порток полон шкаф!
– Господи, а ведь талантливые люди… – покачала головой Катерина. – И зачем же они так врут?
– Жить хорошо хотят, – ответил Игнат.
– Точно, – кивнул Никифор. – Этот поэт-то… Турок какой-то… Как бишь его чёрта…
– Джамбул…
– Точно! Так ведь и прямо так пишет: «Ты, вождь, мне подарил дом, коня, шелковый халат и орден. А за это я, – говорит, – тебя и прославлю и воспою, наше солнце, наш богатырь»… Вот, тебе и вся мораль!
– Ну, всё, – покачала головой Катерина, – полно вам, мужики, лясы точить. Не дай Господи услышит кто!
– Да одни мы здесь! – махнул рукой Никифор. – И дом ваш на отшибе стоит. Кто тут услышит? Дай уж душу-то отвести хоть раз… Помнишь, Матвеич, как прежде вольно жилось? Бывалочи, идёшь по полю, рвёшь спелые колосья и ешь их, ешь. А то на огоньке поджаришь – вкусно! Сам Господь колоски рвал и ел, когда взалкал. А теперь за эти самые колоски – в каторгу, на десять лет! Это крестьянина-то, этот хлеб вырастившего! Ни в какие времена, ни в каком краю не додумались до такого изуверства! Люди не могли такого против людей сотворить. Только бесы! Никак иначе!
Подвыпившего гостя Игнат устроил ночевать у себя, опасаясь, что тот, добираясь до дома, что-нибудь натворит, выскажет своё негодование во всеуслышание. Никифор не унимался долго, вспоминал всё новые случаи чинимых властью безобразий:
– Шоферюга один райисполкомовский рассказывал, как по-пьяне раздавил сразу трёх баб, колхозниц. Со смехом рассказывал, царём и богом себя чувствуя! Над ним суд был. Приговорили к шести месяцам принудительных работ с выполнением их по месту службы и штрафу в четверть полугодичного жалованья в пользу даже не сирот оставшихся, а опять-таки – государства. А за колоски – червонец… И каждая сошка, Матвеич, каждая сошка, чуть только приподнимется над другими, так уж и сатанеет от вседозволенности! От безнаказанности и права топтать других!
При этих словах ещё пуще замутилось на душе у Игната. Незаживающая рана о себе напомнила… Верно говорят, что нужно родить трёх сыновей, чтобы был один. Один и остался. Средний, надежда и опора в старости. А, вот, с младшим беда… Вроде никогда не был он ни зол, ни подл душой, вроде воспитывали его трудолюбивым и богобоязненным, как и остальных детей.
Но пришло время парню идти в армию. Матвеич надеялся, что удастся избежать этой повинности, обязывающей приносить богоотступную присягу и защищать с оружием антихристову власть, но Севка неожиданно проявил своеволие:
– Не хочу я всю жизнь прятаться! Лучше пойду и отслужу! За присягу потом покаюсь, – и добавил, помолчав. – В армии, небось, хоть с голода пухнуть не придётся.
Ему, в самом деле, не пришлось пухнуть с голода в армии. Может, это и стало той первой ступенью, сойдя на которую, он уже не мог остановиться? После службы сына нельзя было узнать. Не осталось в нём ни веры, ни почтения к родителям, а лишь слепое желание «устроиться в жизни». А для этого нужно было так немного: всего-навсего забыть совесть, вступить в комсомол, а дальше – крутиться и держать нос по ветру.
Игнат пытался образумить Севку:
– Если ты будешь жить дурно, то ни Бог, ни люди тебя не простят! Тебя постигнет горькая участь, подумай!
– А чья участь теперь не горькая? Моего старшего братца? Любки с мужем? Твоя?! Всех этих умирающих с голода рабов?! Я не хочу больше так жить! Я за всю жизнь не ел досыта, батя! Мне это надоело! И я не буду так жить! Пусть так живут другие, если им нравится! А я не буду!