– Что же, ты и по людям пойдёшь?
– Пойду! – глаза сына недобро вспыхнули. – Если человек позволяет ходить по себе, то он это заслужил! И я спокойно наступлю на него! Пусть он валяется в грязи, а не я! Пусть он ест ржаной хлеб по праздникам и латает единственные портки! А я не хочу! Потому что я не дурак! Увидишь, очень скоро я поднимусь, сам стану начальством!
– Бог даст, моим старым глазам не придётся видеть такого позора.
Севка усмехнулся:
– Вот что, батя, если тебе охота жить по своему Евангелию в нищете и голоде – воля твоя. А я предпочитаю жить по товарищу Сталину – лучше и веселей!
– Что ж, сын, живи, как знаешь. Только уж порога моего дома отселе не переступай.
– Как ты не понимаешь! Если я стану начальством, я и тебе с матерью помогу! Вы же старые, вам с каждым годом будет тяжелее работать!
– Мы с матерью не возьмём ни копейки твоих денег и ни крохи твоего хлеба, даже если будем умирать, – отрезал Игнат. – Изыди из моего дома!
Катя ревела в голос, но не посмела препятствовать изгнанию младшего сына. Игнат же не мешал ей проститься с ним и в последний раз благословить. Сам он лишь в окно видел, как Севка разбитной походкой, дымя цигаркой, удалялся прочь от родительского крова, чтобы никогда не вернуться под него.
Это был тяжёлый удар, и вскоре после него Игнат стал ощущать приступы странного недомогания. В последнее время он всё чаще задумывался о близости смерти, переживал, как останутся без него Катя с Валей. Лишь бы с Матвеем ничего не случилось – уж он-то сумеет позаботиться о матери и сестре. Не оставит и Аглаша… Горевал Игнат и о Сергее, от которого давно не было вестей. Лагерный срок его должен был уже истечь. Неужто продлили? Или… не дождался?..
А ещё вспоминалась внучка – Василиса, Любашина дочка. Три года он ничего не знал о ней, наказав Наталье Терентьевне не писать ему во избежание риска. А так хотелось хоть раз ещё, хоть одним глазком глянуть на кровиночку!
Этой ночью у него снова шла горлом кровь, и, как ни ослаблен был, а решился – в последний раз обозреть родные края, последний раз посмотреть на подрастающую внучку, а там пусть и отпевают с миром.
Кате Игнат ничего не сказал о своих намерениях, понимая, что жена не только не одобрит такого риска, но, пожалуй, употребит все средства, чтобы его не отпустить. Поэтому отправился чуть свет, не будя её, а только оставив записку с обещанием возвратиться денька через два.
Далёк был путь, и холодело сердце в волнении: какими-то найдёт родные края? Благополучна ли Наташа и девочка?
Сойдя с поезда, Игнат некоторое время насторожённо озирался, боясь встретить у станции кого-нибудь из прежних односельчан. Нанимать подводу было опасно, но необходимо. Однако, старику возчику он наказал везти себя в другое село, расположенное в нескольких верстах от нужного. Эти вёрсты Игнат преодолевал уже пешком, к тому сделав порядочный крюк через лес, чтобы не идти через деревни, привлекая подозрительное внимание.
Когда Игнат добрался до места, уже стемнело, но он ещё какое-то время отсиживался в близлежащем перелеске, дожидаясь, когда деревня затихнет.
В родном дворе никто не встретил его, как бывало, приветливым поскуливанием. Не осталось даже будки, в которой некогда жил Бушуй. Игнат опасливо заглянул в окно и с облегчением перевёл дух: за столом, склонившись над ворохом книг, сидела Наталья Терентьевна.
Дверь оказалась символически заперта на задвижку, которую Игнат по старой памяти легко отодвинул и бесшумно вошёл в дом. Здесь практически ничего не изменилось с той ночи, как ему пришлось бежать из родных стен. Медленно, то и дело касаясь знакомых предметов, он прошёл в комнату и негромко позвал:
– Здравствуй, Наташенька!
Так перепугалась бедняжка, что едва не опрокинула лампу, а, узнав Игната, осела на стул, сплеснула руками:
– Игнат Матвеич, миленький, да зачем же вы здесь? Ведь опасно вам!
– Не бойся, Наташенька, я поутру уеду. Прости, я знаю, что не должен был приезжать, но не удержался… Проститься хотел. С тобой, с Васей, со всем здесь…
– Проститься? – близорукие глаза под очками влажно заблестели. – Почему… проститься?
– Потому что старый я, дочка, – Игнат устало опустился на край высокой кровати, поскрёб бороду. – Любушку мне уже не обнять. Должно, и Серёжку… Хоть на Васеньку взглянуть. Как она? Здорова ли?
– Здорова, – кивнула Наташа. – Уже вовсю разговаривает и даже немного читает.
– Стихи знает? Я очень любил, когда ты их читала. Мои лоботрясы позабыли всё…
– Знает некоторые… Пушкина, Некрасова… Мы много с ней читаем.
– А… Евангелие? Читали ли?
Наталья Терентьевна смутилась:
– Ещё нет… Вы же понимаете, она ребёнок: если где-то скажет, то беда будет.
– Да, конечно… – Игнат вздохнул. – Ничего. Главное, чтобы в душе Бог был, совесть была, а прочее придёт, если на то Его воля будет. Можно мне взглянуть на неё? Будить её не надо. Не надо, чтобы она вообще знала, что кто-то приезжал. Мне бы только взглянуть…
– Конечно, – Наташа легко поднялась и провела Игната в смежную комнатку, в которой сладким детским сном спала Василиса.
Наталья Терентьевна оставила его с внучкой, а сама пошла ставить самовар и собирать на стол нехитрое угощение. Игнат долго сидел на краю постели девочки, осторожно гладя её по голове, с удовольствием отмечая, как похожа она на мать, на Любушку. Как жаль, что нельзя разбудить её! Потетешкать, покачать на колене, как Любушку бывало, послушать, как читает она какой-нибудь стих… Да просто к груди прижать и расцеловать в обе щёки! Нет, нет, опасно… Девочка мала, и может сказать кому-нибудь о ночном госте – и тогда беды не миновать.
Благословив и чмокнув в головку Васю, Игнат вернулся к Наташе, бегло глянул на её стол. На нём лежали совершенно одинаковые учебники, валялась искромсанная бумага.
– Чем это ты занимаешься, Наташенька?
– Заклеиваю врагов народа, – уныло ответила Наталья Терентьевна.
– Как это?
– Ах, Игнат Матвеич, чистое наказание с этим учебником! Мало того, что по нему дети в третьем и четвёртом классе должны изучать философию и исторический материализм, мало того, что в нём опорочена вся русская история, так ещё теперь нам приходится регулярно «править» историю СССР! Осудили Зиновьева и Каменева – мы заклеивали в нём их фотографии и текст, посвящённый им. Осудили Тухачевского – та же история. Завтра, должно быть, ещё кого-нибудь заклеивать придётся.
– А не проще ли выпустить новый учебник?
– История ВКП(б) меняется слишком быстро, чтобы успевать выпускать новые учебники. Поэтому, кажется, мне придётся заклеивать эти фотографии до тех пор, пока не останется одна единственная… – Наташа подала Игнату кружку духовитого травяного отвара: – Вот, попейте горяченького, согрейтесь! И картошечки я сейчас испеку. И молочка немного к ней…
Игнат вынул из мешка вырезанную из дерева лошадку:
– Вот, – поставил на стол, – отдашь, маленько погодя, Васеньке. Скажешь… – он чуть улыбнулся, – скажешь, старичок-боровичок из леса мимо шёл и гостинец оставил.
Наталья Терентьевна растроганно улыбнулась, утёрла набегавшие то и дело слёзы. Она постарела, милая, славная Наташа. Фигурой тоненькой и теперь как девушка юная, а лицо всё в паутине морщин, и волосы, в пучок сзади собранные, уже пегие от обильной седины.
– Тяжело тебе, Наташенька, одной да с дитём?
– Совсем одной куда тяжелее было, – улыбнулась она. – Да и кому теперь легко?
– Кому-то легко, – вздохнул Игнат, вспомнив младшего сына. – Кто совесть свою сжёг.
– Им тоже нелегко. Совесть сжечь можно, но не страх. А они боятся. Чем легче живут, тем больше. Кому должно быть страшнее падать – нищему колхознику, для которого жизнь стала мукой, или всесильному маршалу, ещё вчера имевшему всё? Лёгкой доли искать – дело пустое. Все люди страдают. Только одни – с Христом, а, значит, с надеждой, а другие – без него. Так уж лучше со Христом страдать.
– Когда бы всем дано было это понять…
– Вы устали, Игнат Матвеич, я вам постелю сейчас.
– Да-да, Наташенька, спасибо, – кивнул Игнат, чувствую, что глаза его и вправду отяжелели и закрываются сами собой. – А ты разбуди меня ещё до свету, чтоб никто меня не увидел.
Уходя поутру в обратный путь, Игнат ещё раз заглянул к внучке, наказал Наташе беречь её и простился тепло, как с родной дочерью. Хотя миновало больше семи лет со времени побега из этих краёв, а и поныне помнилась каждая тропинка, каждый поворот. И, несмотря на сумрак и туман, Игнат легко ориентировался на местности. К тому моменту, как ночь уступила права пасмурному дню, он уже был далеко от родной деревни. Завидев на дороге телегу, окликнул погонявшую клячу бабу:
– До города не подбросишь?
– Я бы подбросила, а кобыла и без тебя, старого, еле ноги переставляет.
Игнат пошарил в кармане:
– А если не задаром, то лошадь станет сговорчивее?
При виде денег глаза бабы жадно заблестели:
– Да кто её, клячу хромую, спрашивать станет! Сидай, дед!
Игнату самому было жаль голодную, измученную лошадь. Ни один хозяин не доведёт свою животину до такого состояния – только колхоз. А ведь покорми её порядком, почисть щёткой, дай отдохнуть – ещё бы ожила она, ещё бы побегала. Но ведь и людям не слаще. Могла бы и эта испитая баба быть дородной и румяной, одетой прилично, а не в обноски. Тогда, должно быть, не рычала бы она собакой на старика, попросившего подбросить его до города…
Поезда пришлось ждать долго и, болтаясь без дела на вокзале, Игнат вдруг заметил в толпе знакомую сизую от беспробудного пьянства рожу. Ивашка Агеев! Тот самый, что едва не запалил Игнатова жеребца, и которому он, Игнат, разбил в кровь нос…
Матвеич поспешил затеряться в толпе, гадая, видел ли его Ивашка? Зачастило тревожно сердце, мелькнула даже мысль поскорее убраться с вокзала. Но куда же? Ведь вот-вот подойдёт поезд!
Семь потов сошло с Игната в томительном ожидании. Наконец, пришёл поезд, и он с облегчением устроился в вагоне. Значит, не приметил его Ивашка – оборонил Господь. А теперь ещё немного – и дома. Катя, небось, раскричится, разругается. Но это ничего, это нестрашно…