— Я не спортсмен, Лили. Я подбираю то, что попадается на пути. Порой жалею, что не подобрал тебя.
— Да, я знаю, дорогой, знаю. Мужчины всегда уверены, что это они выбирают, верно? Одна из причин, почему мы их так любим. А на самом деле, если кому из них и случалось выбирать, так последний раз был тогда, когда Адриан возводил свой чертов вал. Так или иначе, я готова последнюю рубашку поставить на тебя.
Когда Сцилла и Лили Фантазиа ушли спать, трое мужчин остались в кабинете, налив себе по последней на сон грядущий. Годвину было спокойно с Гриром, да и прежнее мнение о Либермане он переменил: теперь этот человек больше весил в его глазах, он даже один раз навестил Годвина в госпитале. Трудно было заподозрить писателя в этом мужчине с выпуклой грудью и мощным телом — пока не обратишь внимание на огромные темные глаза, на гипнотический, властный и полный грусти взгляд. Должно быть, этот взгляд и привлекал к нему женщин. Когда он прибыл из Франции, чтобы писать сценарии для Корда, слава опередила его. Написанная им для Сциллы пьеса шла с большим успехом. Однако же он выглядел измученным, больным и несчастным. Сильные плечи сутулились при ходьбе, тяжелая голова с курчавыми волосами выдавалась вперед. Теперь он сидел у огня, курил сигару и отчужденно молчал.
Фантазиа заверил Годвина, что последняя пьеса Либермана — шедевр.
— Очень, очень забавная, — говорил он, постукивая по золотому портсигару сигаретой, раздобытой на Джермин-стрит вместе с большим запасом других, — но с очень серьезной сутью. Отчего и произведет фурор.
Либерман фыркнул:
— Я сам себе противен. Легкомысленные смешки по поводу трагической реальности… но Грир твердит, что смех — лучшее лекарство. Хотя от этой болезни не существует лекарства, мы больны безнадежно и неизлечимо. Мы не лучше тех — в большинстве своем. Мир стал огромной уборной, и всех нас смоет, когда спустят воду… Я с рождения полон печали и сомнений, но даже я не мог и вообразить, как плохо все обернется.
— Вы, кроме того, с рождения запаслись солидной порцией чувства юмора.
Фантазиа зажег сигарету, закурил, закинув ногу на ногу. Он умудрился и к концу дня сохранить безупречную складку на брюках.
— Юмор неизменно спасает дело… или лучше сказать: «спасает пьесу»?
Он засмеялся собственной шутке.
— Вот видите, Годвин? Настоящий англичанин: ни малейшего чувства трагедии, каждую минуту ждет, что тучи рассеются и вновь засияет солнце. А ведь солнце — иллюзия, затишье между шквалами убийств. Я сам — не более чем давно известный персонаж, Вечный Жид, странствующий из страны в страну, ясно сознавая, что одно место не лучше другого, что рано или поздно снова придется бежать… Такова, быть может, наша участь, мы бежим, чтобы выжить.
— Может быть, так суждено, — сказал Годвин.
— Он может продолжать так без конца, Роджер. Это его стиль. А потом сядет и отмахает десять страниц забавнейшей в мире пьесы. Талант, ничего не скажешь.
— Если меня еще что-то может насмешить, то это простодушная вера Грира в Бога. Он — мой Кандид. Все воистину к лучшему в этом лучшем из миров. В мире Фантазий. Мне стоит пробыть в нем полминуты, чтобы воспрянуть духом. Для Фантазиа любая трагедия — лишь временное неудобство, а комедия вечна и неизменна. К каждому еврею с трагическим взглядом на мир — то есть к еврею, соприкоснувшемуся с реальностью, — следует приставить Фантазиа, чтобы тот покусывал его за пятки. Фантазиа. Все это — фантазии, но сей добрый человек в них верит, действительно верит. Что вы видите в жизни, Годвин? Комедию или трагедию?
— Пожалуй, приключенческий роман.
— Да, вы же американец, — сказал Либерман. — Тогда понятно. Вам в жизни ни к чему философия. Американец изобретает аэроплан и автомобиль, и всегда знает, что хорошо, что плохо. Американцы самодостаточны. Оптимистичная, бессмертная нация.
— Ну, на войне дело оборачивается в нашу пользу, — заметил Фантазиа, твердо решивший вернуть разговор на рельсы благоразумия. — Восточный фронт с неимоверной скоростью выматывает немцев. Силы Люфтваффе связаны боями в России. На западе Королевские ВВС контролируют небо, заводы Круппа в Эссене сровняли с землей… Отлив сменился приливом. Теперь это только вопрос времени. Вы, янки, ввязались в дело с головой… Войну мы выиграем. Бог свидетель, мы еще увидим зимородков у белых скал Дувра… и мир будет свободен.
— Путь предстоит еще долгий, — возразил Годвин. — Особенно в Тихом океане. Американцы еще долго будут гибнуть там. Попробуйте совместить свой оптимистический настрой со здравым восприятием реальности.
— Вы слышите его, Грир? — воззвал Либерман из глубины кожаного кресла. — Впереди еще долгий путь, а мой народ стирают с лица земли. Вот почему мне противен я сам и мой комический талант. Никто не смеет смеяться, никто и нигде… Моих соплеменников загоняют в вагоны для скота и сжигают в печах, а полмира в это не верит, а кто верит, тем наплевать — а я кропаю комедии. — Он бессильно покачал головой. — Какой я унылый тип. Простите меня. Я вчера получил известие, что парижское гестапо взяло моих тетю и дядю… Да, вести еще доходят в обе стороны.
— Не нужно извиняться, — сказал Фантазиа. — Конечно, творится настоящая чертовщина. Но не проклинайте свой дар, Либерман, и постарайтесь увидеть вокруг себя не только трагедию. Каждый из нас сражается по-своему, знаете ли.
— Несомненно, хороший совет, — отозвался тот, — и я постараюсь ему последовать. Годвин, как радостно видеть, что вы вышли живым из выпавшего вам испытания. Сцилла так много рассказывала о вас в последние месяцы, что вы кажетесь мне старым знакомым.
Он встал — крепкий, коренастый человек, сложенный, как борец.
— Ну, утром увидимся. Если мне не выпадет счастье проспать до полудня.
— Доброй ночи, старик. Чок-чок.
— Тинкерти-тонк, — сказал Годвин.
Либерман засмеялся:
— Парочка Берти Вустеров у камина!
Когда Либерман скрылся наверху и его шаги чуть слышно донеслись с верхнего этажа, Фантазиа вздохнул и подлил себе еще на палец бренди.
— Эх, бедолага, его семье плохо пришлось. Банкиры, художники, коллекционеры предметов искусства в Польше, во Франции, в Германии жили спокойно чуть не два последних столетия. Не знаю, многие ли теперь остались в живых.
— Он в тоске, — сказал Годвин, — и винить его не приходится. Хорошо хоть сам успел выбраться.
— Сдается мне, он чувствует себя виноватым, знаете ли, что сам цел и невредим оказался по эту строну Канала… Ну, вы поняли. А вообще он неплохой малый. Женщины, скажем, находят его дьявольски привлекательным.
— Это из-за тоски. Чертовски действует на женщин. Вызывает у них слабость в коленках. Им кажется, окружение мрачных типов хорошо отражается на них. Придает им серьезности.
— Вы, видно, обдумывали этот вопрос, Роджер.
— Я в свое время знавал парочку мрачных типов. И сам однажды попробовал изображать такого.
— И как прошло?
— Ничего хорошего. Меня видели насквозь. Либерман — другое дело.
— Неподдельный?
— Абсолютно.
— Да, боюсь, что так, — сказал Фантазиа. — Бедняга настрадался.
Годвин лежал в постели и не мог уснуть, слушая шум ветра и звуки старого дома. В голове крутились мысли о Сцилле и других мужчинах, ее поклонниках, ее любовниках, и он понимал, что бороться с этими мыслями бесполезно. Как было бы мило, если бы Лили держала язычок за зубами, а свои советы — при себе! Черт побери, Лили, она моя… Ему хотелось проорать ей это в ухо, во всеуслышанье объявить о своих правах. Ты ничего не понимаешь, Лили, она любит меня, и я ее люблю, и все это тянется уже очень давно, все уже решено, Лили…
Но сейчас он лежал в гостевой комнате — нужно было поддерживать впечатление, что отношения между ними завязались только после смерти Макса Худа. Все должно быть прилично, чтобы никто не шептался, будто она изменяла мужу с его старым другом. Превосходно. Так надо. Но это не мешало Годвину перебирать в памяти все, что Сцилла говорила ему о себе: ее аморальность, ее намеки на развращенную душу, все, что она говорила о влиянии матери, о том, что превратило жизнь Макса в настоящий ад… Он вспоминал слова того сукина сына в Каире — всех мужчин, которые будто бы знали Сциллу, вплоть до Грира Фантазиа. Чепуха, даже подумать смешно! Не так ли?
Наконец он выбрался из-под тяжелой перины и встал у окна, глядя на последний зимний снегопад. В темноте мелькнули фары огибающей поворот машины — желтые лучи, шарящие в снежной ночи. Машина шла по длинной дороге к Стилгрейвсу — дороге, которая вела только сюда.
Глядя, как она приближается, он гадал, кто бы мог появиться так поздно. Медленно-медленно, пробираясь в снегу, скрипя большими колесами, автомобиль раскачивался, как поезд, под ударами ветра. «Роллс-ройс» остановился перед зданием, и из-за руля выбрался Моркамб. Он встречал последний поезд, как видно, опоздавший из-за бурана. Было три часа ночи.
Новоприбывший был завернут в огромный, перехваченный поясом макинтош, поля мягкой шляпы скрывали лицо, но в луче света из каретного сарая Годвин разглядел длинный нос-клюв — и принадлежал он не Шерлоку Холмсу.
Из темноты возник Монк Вардан.
Дверь спальни за его спиной отворилась.
Очнувшись от задумчивости, он обернулся к стоявшей перед ним в халате Сцилле.
— Не могла удержаться. С тех пор как мы все на тебя обрушились, я с ума сходила от желания остаться с тобой наедине.
Она по-девчоночьи запрыгнула в кровать, натянула одеяло до подбородка.
— Ты выглядишь все лучше и лучше, Роджер. В отличной форме. Ты хоть понимаешь, что случилось? Ты жив! И мы вместе. Иди в постель, милый. Согрей меня.
Она захихикала. Она умела отгонять все его заботы, так что он начинал чувствовать себя мальчишкой.
— Я чувствую себя такой безобразницей…
Он забрался в постель рядом с ней, и она тут же укутала его и сама с головой нырнула под одеяло. На миг ее голова показалась снова, она улыбнулась ему в темноте, поцеловала и снова скрылась. Он лежал на спине, забыв обо всех тревогах, поглощенный ее желанием.