На миг он услышал голос Клайда Расмуссена, допытывающегося, зачем все это, и ему подумалось, что он, кажется, знает ответ.
Но в жизни всегда рядом с нами смерть.
В том, что касалось их отношений со Сциллой, равновесие все еще было очень хрупким, как будто за прошедший год они поменялись ролями. Год назад Годвина доставили в Англию, скорее мертвым, чем живым, подвешенным в бесчувствии между прошлым и будущим. Он мог сорваться в любую сторону. Теперь пришел черед Сциллы. Она сражалась со своим демоном в смертельной схватке, на исход которой Годвин — он знал — никак не мог повлиять. Он просто не принимал в ней участия. Он наблюдал из партера, но ход событий от него не зависел. Она ничего ему не говорила. Если она проиграет бой, если темные порывы и желания одержат верх — все усилия ничего не изменят. Тогда все будет решено, и Годвину предстоит выбор: остаться и терпеть пытку или уйти и жить с болью потери. Если она победит, если вернет себя, то ее жизнь — и его тоже — изменится, но как, не дано знать ни ей, ни ему. Он был уверен, что к лучшему.
Единственный вопрос, от которого он не мог уклониться, не имел ответа: решится ли когда-нибудь исход этого сражения.
Однако, чем бы все ни кончилось, сейчас она была очень ранима. Годвин верил, что побеждает она, ее хорошая половина, — а как еще он мог это назвать? — но ей нужны были время и свобода действий, даже если сама она этого не сознавала. Поэтому он держался в отдалении. Он жил своей жизнью. Он не всегда оказывался рядом, но ведь отчасти и в этом состояло лечение. Он не костыль для нее, не верный пес, а мужчина, который любит ее, но провел черту, сказав, что она часто бывает невозможна и что он обойдется без истеричек. Ей придется стать взрослой, как теперь принято говорить, или она его потеряет. И он ее потеряет. Ей решать. Интуитивно или осознанно, он не мог бы сказать, но она понимала, что происходит. Или она станет взрослой — или нет.
Невозможно, как бы ему этого ни хотелось, защитить ее от жестокой реальности. В канун Нового года Годвин побывал на вечеринке для сотрудников «Би-би-си» и ушел оттуда около одиннадцати. У Сциллы было выступление, с которого она поехала прямо домой, и в четверть двенадцатого, когда он явился, уже ждала его. Они подняли тост за Новый 1943 год — вдвоем, без посторонних. То, что было между ними, осталось невысказанным, словно лишние слова угрожали разбить мир и покой.
На пятнадцатой минуте нового года зазвонил телефон.
Сцилла взяла трубку в кабинете. Когда она вернулась в комнату, он подкладывал уголь в камин. Искры взлетали в дымоход. Она подняла свой бокал с шампанским, слабо улыбнулась, пригубила и только потом заговорила, опустившись рядом с ним на колени и взяв его за руку:
— Леди Памела умерла, Роджер.
Смерть матери чудесно преобразила дочь. Поначалу чудо лишь робко проклюнулось, но Годвин видел, как росток крепнет, как меняется поведение Сциллы. Тревожность и напряженность словно вытекали из нее, будто избыток энергии отвели в сторону, чтобы запустить какой-то двигатель. Она стала мягче, не такой взрывной, углы стесались, общаться с ней становилось легче.
Смерть матери освободила Сциллу Худ от того, в чем она всегда видела свою судьбу. Она всю жизнь прожила, видя в себе повторение леди Памелы, навеки запертой в беспокойном, ненасытном углу ее души. Она всегда верила, что не стоит настоящей любви. Роджер Годвин был не большим специалистом в теоретической психологии, он видел одно: со смертью матери Сцилла стала свободна. Иначе выразить этого он не умел.
Сцилла тоже понимала, что произошло. Она по-новому увидела себя. Она потеряла мать, и Годвин стал в чем-то другим — она знала, что сумеет завоевать его, если он ей нужен. Лили Фантазиа твердо поддерживала ее в этом убеждении.
А он был ей нужен. И она была достаточно хороша, она стоила его, и она его завоевала.
Не так уж все это оказалось сложно.
Он срочно понадобился Монку Вардану. Тот заявил, что хочет увидеться с Годвином, таким тоном, что это прозвучало как приказ высшего начальства. Был конец января, ледяной ветреный день, шляпы слетали с голов, взрослые мужчины падали с ног, поскользнувшись на ледяных островках. Годвин сверился с календариком и сказал Монку, что сумеет найти время, коль это так важно.
— Но если вы намерены напустить на меня Черчилля и еще одну непропеченную секретную миссию, еще одно пустяковое дельце, предупреждаю заранее, что ничего не выйдет. Пусть даже решается судьба мира — меня это не интересует.
— Ну, бросьте дуться, старина! Это же я, ваш старый приятель Вардан. Что вы скажете насчет «Догсбоди»?
— Кто оплатит счет?
— Корона, разумеется.
— Устраивает.
— В восемь?
— Хорошо.
— Кстати, я очень сожалею о кончине леди Памелы.
— Она долго болела. Так лучше.
— Ах… Прожила долгую и деятельную жизнь. В восемь часов. Пока.
В этот раз, когда Питер Кобра подвел Годвина к отгороженному от зала столику, Монк уже ждал его.
— Роджер, старина, поздравляю, хоть и с опозданием. Надеюсь, вы хорошо отпраздновали.
Он взмахом руки отпустил Питера.
— Что-нибудь покрепче, самое крепкое, что найдется.
Кобра невозмутимо поклонился. Когда Годвин, который не ждал от этой встречи ничего хорошего, уселся, Монк нацелил на него блестящий глаз, чуть увеличенный моноклем, и подмигнул:
— Мои лазутчики доносят, что вы с вашей возлюбленной соединились. Смею ли сказать, как я рад этой вести?
— Смею ли я сказать, что это не ваше собачье дело?
— А, все тот же старина Роджер! Ну конечно, говорите, что хотите. Вы, как я вижу, затаили обиду на старика Монктона. Мой вам совет: будьте выше этого, старина. Обижаться нездорово. И вам не к лицу. Зачем вам морщины на юношески чистом лице?
— Монк, с чего такая срочность?
Принесли напитки и паштет.
— Помните братца Коллистера? Того, что пропал у нас из-под носа?
Годвин почувствовал, как покалывают кожу волосы, задумавшие встать дыбом.
— Да, помню конечно. Хотите сказать, он обнаружился в собственном кабинете?
Годвин с трудом подбирал слова; в самом деле, он никудышный актер. А что, если Коллистер действительно остался жив? Возможно ли это? Конечно возможно. Холодная вода привела его в чувство, может, там было больше места между камнями, чем показалось Годвину, мог выкарабкаться, выбраться наверх в полубеспамятстве…
— Монк, судя по виду, вас распирает тайна. Говорите же. Он устроил королевский кутеж? Плюнул на все на свете, совсем как некоторые завсегдатаи «Догсбоди»?
— Ну, он нашелся. К немалому нашему облегчению. Мы порядком забеспокоились…
— С ним все в порядке?
— Вообще-то, он основательно промок.
— Монк, не держите в себе, лопнете!
— Ну, боюсь, он мертв. Похоже, додумался от большого ума лазить по скалам на юге, свалился в пролив… Утонул.
— Какая жалость!
Он и в самом деле жалел сейчас, жалел, что жизнь человека сложилась так неудачно.
— Вид у него, знаете ли, жуткий. Тело било о скалы, и бог весть, сколько он пробыл в воде — насколько я могу судить, с того самого дня, как пропал. Сильно помяло, все кости превратились в студень, мясо разложилось… Да, облегчение. Но невеселая история.
— В чем же облегчение?
— Мы опасались, что он подался на ту сторону. Знал некоторые научные данные, понимаете ли. К тому же беднягу волк ждал под дверьми — он сильно нуждался в деньгах. Мы за ним наблюдали — о, не постоянное наблюдение, просто приглядывали временами. Досадно было, когда его потеряли — в Кембридже, между прочим. Мы подозревали, что он уехал из Лондона, чтобы встретиться с кем-то с той стороны и передать ему сведения.
— Эдди Коллистер? Не могу поверить!
— Нет уж, вы поверьте, старина. Мы знали, что он выставил на продажу кое-какой товар — из самых свежих, если вы меня понимаете.
Вардан выговорил одними губами слово: «Бум!» и взмахнул руками, изображая взрыв. Вслух об этом не говорилось. Супербомба…
— Он связался с нашими ребятами в правительстве, пытался продать нам информацию. Это было весьма неблагоразумно, но наш Эдди был не из умников, верно? Нет, о том, о чем вы подумали, речь не шла. — Вардан повторил жест, изображающий бомбу. — Он действовал тоньше. Представьте себе, он оказывается все знал о нашей маленькой проделке с Роммелем. О «Преторианце». Ну да, у вас и должен быть такой вид, будто вы нашли в супе собачью какашку, — он знал! Сказал, что не станет писать об этом в газету: обреченная на провал попытка убийства, все участники погибли и так далее, — но молчание обойдется нам дорого. Правда, он пытался малость прикрыть все помадой и румянами, но, в сущности, он предложил сделку. Мы ответили, что если он проронит хоть слово, мы пустим его кишки на подтяжки, и, кроме того, отдадим под суд за государственную измену. Возможно.
— Монк, судя по вашим словам, Эдди Коллистер был Панглоссом?
— Эдди? Панглосс? Ох, дорогой вы мой…
— А что? Он знал о «Преторианце», он пытался продать сведения вам и вашим людям — но это не значит, что он еще раньше не продал их немцам. Он знал. Панглосс, по вашему же определению.
— О, нет, нет и нет! Эдди Коллистер не сумел бы найти немецкого агента даже по карте, полученной от самого Гитлера. Нет, бедняга Эдди не был Панглоссом.
Годвин вдруг понял, что задыхается. Нет, наверняка Монк ошибается. Монк не всеведущ. Ему вовсе не все известно. И с Коллистером он ошибся. Должен ошибаться. Должен. Иначе получается, что Годвин убил не того. Сказать этого он не мог и только радовался, что Монк продолжает болтать.
— Эдди Коллистер не был наци, и не симпатизировал нацистам, и не был ими обманут. Сердце его склонялось совсем в другую сторону. Сказать вам, кем был Эдди Коллистер?
Годвин кивнул. Живот у него свело, во рту было сухо. Слова не доходили до него. Что он наделал? Ради бога, что же он наделал?
— Он был коммунистом. — Монк с горечью рассмеялся. — Эдди был красный. По крайней мере, по мировоззрению. Но он не принадлежал к «массам». Он родился в богатой семье, учился в Кембридже. И остался на мели. Что ему было делать? Он бросился к коммунистам, к милейшему дядюшке Джо.