ытым резервам ее алчности и наглости, — казалась просто ненасытным чудищем. Ибо отныне дом на Рю де Тильзит был объектом настоящих атак с раннего утра до позднего вечера.
Тут были журналисты, борзописцы, публицисты, хроникеры, редакторы каких-то газет, никем не виданных ни в киосках, ни на лотках; репортеры — «слухоловы», люди в сюртуках, люди в потертых костюмах, люди — а цилиндрах, люди в кепи, люди со стилетом в трости, с моноклем, запачканным яичным желтком, так называемые специалисты по внешней политике, которые об Америке знали лишь то, что там есть кондор из романа «Дети капитана Гранта», «Последний из могикан», «Перикола» и аргентинское танго «Эль Чокло», сенсация тех дней… Люди, приходившие ежечасно «в поисках информации», заявлявшие с ноткой угрозы в голосе, что получают потрясающие новости оттуда, из нашей страны; что знают о жестоких преследованиях студентов и журналистов там, об опасности, нависшей над многими европейскими капиталовложениями, и, самое интересное, да, самое интересное, о странном, удивительном самоубийстве мосье Гарсена — бывшего каторжника, но, как ни говори, француза, — чье тело было недавно найдено повешенным на брошенной землечерпалке в нескольких километрах от Нуэва Кордобы. После «Пти Журналь», которая в ту пору несла немалые убытки, сюда являлась «Эксельсиор», ехидно напоминая о том, что на ее страницах «иллюстративный материал выглядит особенно красочно и броско». За «Кри де Пари» жаловала «Либр Пароль», и вот так, — начиная от великих и малых, от бульварных газет и скандальных журналов, кончая провинциальными листками: «Нижние Пиренеи», «Приморские Альпы», всякие там «Эхо Севера», «Маяки Арморики», «Марсельские памфлеты»… — ежедневно лезли в двери коварные вымогатели, с которыми надо было разговаривать языком денежных знаков при магическом содействии образа Мумии. Они получили ее фотографии во всех видах; они любовались Бабушкой Америки, возраст которой в зависимости от силы воображения редактора мог насчитывать две тысячи, три тысячи, четыре тысячи лет, — это был самый древний памятник Континента, и его появление с головокружительной быстротой отодвинуло назад начало истории Латинской Америки. Честь и хвала воздавались нашим научным учреждениям, честь и хвала воздавались Главе Нации, герою сенсационной находки; приносились благодарности за столь щедрый дар музею Парижа.
Но Мумия не приехала. Отправленная на шведском судне в Шербур, она по ошибке попала в Гётеборг, куда на ее поиски и отправился Чоло Мендоса… А тем временем вечно требующие, вечно угрожающие репортеры продолжали атаковать Рю де Тильзит, жаждая «новостей». «Я больше не могу, больше не могу! — вскричал Глава Нации после визита редакторши «Лизе-муа-Блё». — Эти кровопийцы оставят меня без, единого лочо, без фьерро, без медяка в кармане! Пусть болтают что хотят, но я им больше не дам ни сантима!» Но сам давал и давал, потому что Мумия, сфотографированная вдоль и поперек, описанная до косточки, детально сравненная с другими мумиями — из Лувра, из Британского музея, — уже не давала пищи для статей.
В поисках новых сенсаций Перальта изыскивал случаи явлений Богоматери народу, чтобы сравнить их с чудесами нашего культа Святой Девы-Заступницы, — эта тема могла бы заинтересовать читателей католических изданий… И вот из такого-то тяжкого положения его вывел пистолетный хлопок в Сараево[159], прозвучавший до выстрелов в Кафе дю Круассан, где был убит Жорес. «Слава тебе, господи, наконец что-то случилось на этом драчливом континенте!» — сказал Глава Нации. Второго августа была объявлена всеобщая мобилизация, а третьего — война…
«Не впускать ни одного журналиста в мой дом», — сказал Президент Сильвестру. «Теперь можно и отдохнуть», — сказал Доктор Перальта… И тем же самым вечером Глава Нации вернулся к своей прежней, нормальной жизни. Он посетил со своим секретарем «Буа-Шарбон» мосье Мюзара, Рю Сент Аполлин, 25 — «Под Зеркалами», воспитанниц английского колледжа и сестричек Сен-Венсан де Поль. Всюду обсуждали последнюю новость. Одни говорили, что война долго не продлится и французские войска скоро вступят в Берлин. Другие говорили, что война будет затяжной, трудной, страшной. «Ерунда! — сказал Президент. — Франко-прусская война семидесятого была последней войной, ибо она была последней классической войной». Один известный английский экономист перед этим заявил («Вы, кстати, можете купить его книгу в издательстве Нелсон…»), что ни одна цивилизованная нация не в состоянии нести тяжкое финансовое бремя долгой войны. Новейшее оружие, мол, слишком дорого и едва ли нашлась бы такая страда, которая, могла бы средства на содержание армий, уже насчитывавших миллионы человек. Кроме того, французский Генеральный штаб уже объявил: «Три месяца, три битвы, три победы…»
В ту же пору из Зальцбурга, через Швейцарию, вернулась Офелия, зачавшая от Папагено из «Волшебной флейты». Она так глупо дала провести себя однажды вечером после обильных возлияний, забыв надеть колпачок, который всегда носила в сумочке на всякий случай, — да; глупо позволила так нагло обойтись с собой, — как с какой-то кентаврихой, в маленькой вилле под соснами Капуциннерсберга. Она вернулась разъяренной, разъяренной потому, что отделаться от «этого» надо было где-то в другом месте, ибо там стервецы врачи ни за какую цену не соглашались на такого рода хирургическое вмешательство, — разъяренной потому, что публикации «Матэн» получили резонанс в немецких, и австрийских газетах, а в мюнхенском «Симплициссимусе» появилась карикатура, где Глава Нации изображен в широкополом мексиканском сомбреро с патронными лентами крест-накрест, с большим брюхом миллионера и с гаванской сигарой в оскаленной пасти, стреляющим в коленопреклоненную крестьянку; «Ultima Ratio Regum»[160] — гласила подпись… «Ты всегда садишься в лужу! — вопила Инфанта. — Макакам не спрятать хвост под фраком! Если ты стольких прихлопнул, мог бы кокнуть и фотографа!» — «Его уже убрали!» — «Опомнился! Лучше поздно, чем никогда! Слава богу, что этого эрцгерцога вовремя шлепнули! Может, хоть теперь забудут твои дикие выходки! Весь свет от нас отвернулся! Мы погибли. Сидим в дерьме по самую…» (Ее палец при этом чиркнул по шее.)
Глава Нации вытащил свою правую руку из шелковой перевязи. К ней вернулась подвижность, и локтевой сустав уже не причинял страданий. Президент мог снова поглаживать рукоятку своего пистолета. Бросив Офелию, кричащую и стучащую ногами об пол (должно быть перебрала виски в вагон-ресторане), он отправился ужинать с Доктором Перальтой в погребок неподалеку от вокзала Сен-Лазер, где за длинным столом, уставленным кувшинами с вином, можно было отведать восемьдесят сортов сыра — и среди них один особый, козий, благоухающий ароматическими травами, острый вкус которого напоминал куахаду андских долин.
VII
Чем больше мы о себе мним, тем нетерпимее относимся к обидам.
Стояло такое прекрасное солнечное лето, какого давно не отмечалось в метеорологических анналах Европы: Монахи, повинуясь немецким гигроскопам, не решались сбросить капюшоны с головы, а крестьяне, поглядывая на гигроскопы швейцарские, отсиживались с зонтиками в своих альпийских шале, предпочитая, чтобы наружу выходили работницы, которые не стеснялись затыкать фартук за пояс, — само воплощение чудесных летних дней. Весело шептались каштаны и не стихал птичий гомон среди статуй в парках Тюильри и Люксембургском, несмотря на тревожную военную обстановку в Париже, который, говоря по правде, был изрядно обескуражен ходом событий, и хотя ряд признаков уже предвещал драматический исход войны, для многих это было неприятным сюрпризом, особенно для тех, кто помнил эпохальные волнения 1870 года. Глава Нации тем временем положил конец дорогостоящей шумихе, которую, наперебой восхваляя его страну и его правительство, подняли газеты, — на их страницах публика теперь искала только то, что относилось к шабашу ведьм в Европе. Эта шумиха стала ненужной по двум причинам — из-за новых происшествий и из-за того, что, откровенно говоря, ему не удалось восстановить свое реноме там, где он жаждал этого больше всего. Во всяком случае, ничто не подтверждало успеха. Никто не позвонил ему по телефону, чтобы выразить восторг по поводу хотя бы одной публикации, — кроме, впрочем, его портного и парикмахера. Лица, представлявшие Для него особый интерес, проводили лето неизвестно где, благоразумно продлив свой летний отдых ввиду развертывавшихся событий.
От Рейнальдо Ана, которому он отважился задать вопрос, был получен неопределенный, вежливый, но уклончивый ответ: «Да, да, читал… Все очень хорошо… Поздравляю вас, земляк…» В общем, было ясно, что в конце года, когда он снова окажется на родине, ему уже не придется получать из Парижа ни поздравительных открыток с колоколами и омелой, ни писем на прекрасной бумаге с водяными знаками и порой с автографами, более дорогими его сердцу, чем все посвященные ему панегирики отечественной прессы, — автографами, начертанными рукой высокочтимых и достойных восхищения особ в ответ на его учтивейшие рождественские поздравления, всегда сопровождавшиеся какой-нибудь милой поделкой наших кустарей.
Итак, надо было отказаться от мысли приручить важных персон, на общение или тесное знакомство с которыми он рассчитывал в будущем, когда отступится от своей высокой должности, пресытившись властью, утомившись делами или кто знает почему, и приедет провести последние дни жизни в этом уютном и радующем душу пристанище на Рю де Тильзит. У него не было намерений тотчас покидать Париж (по правде говоря, ему и бояться-то было нечего): подходил к концу курс лечения больной руки, уже почти восстановленной по методу доктора Фурнье, «medecin des hopitaux»[161], который по долгу службы не эвакуировался из города. В сопровождении своего секретаря Президент совершал долгие пешие прогулки без определенной цели в ожидании вечерних выпусков газет и порой добирался, когда вдруг хотелось вдохнуть свежий запах зелени, до Булонского леса, где аллея «Sentier de la Vertu»