Однажды утром из уст в уста пробежала весть: в обширной редакционной статье в «Нью-Йорк таймс» обозреватель по латиноамериканским делам сделал беспощадный анализ нашего банкротства, писал о по-! лицейских репрессиях и пытках, раскрывал тайны некоторых исчезновений, разоблачал убийства, о которых здесь еще никто не знал, напоминая, что Глава Нации, заняв место рядом с аргентинским тираном Росасом, с доктором Франсиа, который был пожизненным диктатором Парагвая, с мексиканским диктатором Порфирио Диасом, с другими деспотами, как Эстрада Кабрера из Гватемалы и Хуан Висенте Гомес из Венесуэлы — будто речь шла о французских Людовиках или российских Екатеринах, — уже около двадцати лет находился у власти… Был отдан приказ немедля конфисковать все поступившие в страну экземпляры газеты, но их уже расхватали до последнего в киосках и у газетчиков; Доктору Перальте, правда, удалось заполучить три экземпляра в овощной лавке, владелец которой регулярно покупал газету — номер в сто двадцать страниц, удобно завертывать капусту, разную зелень и бататы. «Надо запретить ввоз этого издания в страну», — сказал секретарь, наблюдая, как краска гнева заливала лицо Главы Нации, читавшего статью. «Но ведь газета янки! Скандал еще больше разгорится! На нас налетят все издания Рандолфа Хэрста! — Воцарилась пауза. — Кроме того, печатное слово приклеивается ко всему и повсюду. Ты можешь бросить в тюрьму политического противника, но не сумеешь запретить распространение иностранной газеты, хотя бы в ней оклеветали твою мать. И одного экземпляра хватит. Он прилетает по воздуху, скрывается в карманах путников, в дипломатической почте, под женскими нижними юбками, передается из рук в руки, через границы, реки, горы…» Наступила новая пауза, несколько более длительная, чем первая. «В проклятый час подписал я декрет об изучении английского языка в колледжах. Теперь здесь все умеют говорить: Son of a bitch[284]…
Настала третья пауза, еще более продолжительная, чем вторая, — ее прервал голос Перальты, который снова просмотрел газетный текст: «А ведь здесь имеется в виду статья тридцать девятая конституции 1910 года». И он процитировал на память, точно святое послание при обручении: «К президентским выборам приступать не менее чем за три месяца до истечения шестилетнего периода пребывания на этом посту ранее избранного президента». Возникла четвертая пауза, еще более затянувшаяся, чем третья. «Однако… какая сволочь сказала им, этим, что здесь не будут проводиться выборы?» — воскликнул Глава Нации. «Хорошо, но… конституция 1910 года в статье тридцать девятой гласит…» — «…гласит то, что ты говоришь, но также и то, что выборы не проводят, если страна находится в состоянии вооруженного конфликта или войны с какой-либо иностранной державой». — «Точно. Однако… с кем мы воюем сейчас, кроме прохвостов внутри страны?» Глава Нации взглянул на своего собеседника торжественно и не без хитринки: «Мы все еще находимся в состоянии войны с Австро-Венгрией». — «Конечно!» — «Я не подписывал мира с Австро-Венгрией и не собираюсь его подписывать, поскольку… там царит хаос. Их посол уже которой месяц не получает жалованья и вынужден закладывать белье своей жены. Если его страна будет и далее находиться в таком же положении, как сейчас, то скоро мы увидим его играющим на скрипке в каком-нибудь цыганском кабаре… И черт побери… Дело выиграно! Мы находимся в состоянии войны с Австро-Венгрией. А раз идет война, выборы не проводятся! Провести выборы теперь — это значит нарушить конституцию. Проще простого». — «Ах, мой президент! Такого, как вы, нет другого!» — провозгласил Доктор Перальта, доставая дорожный чемоданчик, чтобы ознаменовать неожиданное продление мирового конфликта.
Все, что касалось войны с Австро-Венгрией, представлялось ему великолепным коктейлем из танцев кумбпи и чардаша, бамбы и фришки, и креольской серенады, и рапсодии Листа, и над всем разливалось мечтательное сопрано, отражавшееся эхом в зеркалах «Замка в Карпатах» Жюля Верна, как в зеркалах Салона аудиенций отражалась сейчас Мажордомша Эльмира, деятельно отыскивавшая бокалы.
Еще три статьи опубликовала «Нью-Йорк таймс» об экономическом и политическом положении страны — статьи, содержание которых стало известно повсюду, несмотря на то, что бдительный Перальта приказал скупать все экземпляры газеты, как только они поступят в киоски и книжные магазины, а также в American Book Shops[285]. А на, самом деле некая контора — настолько подпольная, настолько активно действующая, — вдохновляемая, несомненно, сторонниками Доктора Луиса Леонсио Мартинеса, тихонечко, в тени занялась переводом текстов, перепечаткой в сотнях экземпляров на пишущей машинке и распространением их по почте в конвертах разного размера, и зачастую используя обманным образом названия, фирменные знаки и эмблемы известных промышленных и коммерческих предприятий — под видом невинных рекламных материалов. Местная же пресса, подвергаемая цензуре, вынужденная подчиняться запрету затрагивать многие вопросы, — которые, по мнению властей, необходимо замалчивать, — предоставляла все больше и больше места уголовной хронике, освещая ее со всевозрастающим мастерством, следуя примеру давних приложений к «Ле пти журналь» и нью-йоркским таблоидам, эксплуатируя сенсационность «мокрых дел» и прочих сногсшибательных происшествий. И, таким образом, «Преступление на улице Эрмосилья» или «Процесс сестер-отцеубийц» в течение многих недель занимали целые полосы, под шапками на шесть колонок. В наводящей ужас, изобилующей описаниями различных аномалии лавине — с великолепным использованием эпитетов, хитроумных толкований скабрезностей, каверзных метафор там, где речь шла о сексе, номенклатур скелетов, терминов юридической антропометрии, языка моргов и анатомических театров, — следовали репортажи о «Заживо погребенном из Байарты», о «Ребенке, рожденном с головой грызуна тепескуинтле», о «Селении троглодитов в разгар XX века», о «Враче без чести и совести», о «Шести девочках-близнецах из Пуэрто Негро», о «Человеке, убившем свою матушку ни за что ни про что», «Нельзя терпеть садизм в портовых тавернах», «Кровавая перестрелка в день рождения», «Старика сожрали термиты», «Раскрыт притон содомского греха», «Резко возросла продажа девушек в дома терпимости», «Четвертованная из Куатро Каминос», — и все это перемешано со всегда возбуждающей читательский интерес информацией исторического или просто обывательского характера — «Ожерелье королевы», «Смерть Наполеона IV от рук зулусов», «Атлантида — утонувший в бездне континент», либо история любви Абеляра и Элоизы, в изложении которой прибегали к необходимым эвфемизмам, когда речь шла о действиях каноника Фюльберта[286], а последнего некие прохвосты поспешили отождествить — они не упускали случая! — с Шефом сыскной полиции…
Поток хроники убийств, любовных драм и всяких прочих неслыханных казусов не прекращался до наступления Рождества, и самое Рождество, по правде говоря, было из ряда вон выходящим, даже перекрестили его в Christmas[287]. Прекрасную традицию домашних рождественских представлений тотчас же забыли, не устраивали «вифлеемы» из склеенных тряпок, с яслями, с богоматерью, святым Иосифом, ослом и быком и кортежем пастырей — чем богаче жилище, тем больше выставлялось человеческих фигур, пришедших поклониться Младенцу, толстощекому, как херувим, возлежавшему на ложе из благоухавших свежих листьев гуайябо.
Семьи не позаботились подновить — подкрасить и подлакировать — прошлогодних святых, подклеить сломанные фигурки, подвесить ангела Благовещения на позолоченном шнурке под серебряной звездой, прибитой к потолку. Странный был тот год: сельва в наступлении — подобная тому лесу, что наступал на Дунсинан[288], — продвинулась к Столице. В атлантические порты прибыли тысячи елок из Канады и Соединенных Штатов, принесшие чужие запахи и в эту Столицу, чтобы в богатых кварталах возвыситься в праздничном убранстве — стеклянные шары, золотистые гирлянды, искусственные побеги виноградной лозы, закрученные штопором свечки, бумажные колокола, ватный снег. Появились какие-то удивительные косули с ветвистыми рогами, никогда не виданные в стране, их называли северными оленями; они тащили санки, нагруженные подарками. А в дверях магазинов игрушек встали бородатые старики, одетые во все красное, которые именовались Санта-Клаусами, — люди их прозвали Сантиклозами. Национальные рождественские праздники — праздники колониальных времен, вчерашние и всегдашние — в один день были заменены рождественскими праздниками заграничного Севера. В том году не выходили на улицу шумные ватаги с песнопениями вильянсикос и бубнами, ранее, бывало, посещавшие соседей под припев: «Тук-тук… Кто ты?.. Мирные люди мы»; певцы под конец уже не могли идти — ползли по улицам, по горло набравшись праздничного агуардьенте и всякого прочего спиртного, что было выпито в награду за их благостную весть — о явлении Мессии: опять и опять, он даже находится среди нас.
И монотонные напевы былого в домах добропорядочных были заменены музыкальными ящиками, наигрывавшими мелодии «Silent night, holy night»[289] или «Twinkle, twinkle, little star…»[290]. Встревоженные этим неожиданным преобразованием рождественских праздников, священники в своих проповедях на заутрене, которые прихожанами с грехом пополам прослушивались, клеймили Санта-Клауса как еретическое порождение, изобличали внедрение у нас саксонских обычаев; убранством Ели, по утверждению проповедников, преследовалась цель насадить у нас языческие нравы германских племен, господствовавшие тогда, когда мы уже слышали божественные голоса амвросианского пения в расцвет евхаристических торжеств, а германцы еще бродили по своей сельве, дикие, лохматые варвары, коих видел Юлий Цезарь, — в рогатых шлемах, пивших медовуху и поклонявшихся Омеле и Остролисту. К тому же ни в одном из христианских святцев нет такого Сантикло, приносящего детям игрушки за тринадцать дней до того, как волхвы, согласно принятым у нас обычаям, занялись бы этим делом. Испанские лавочники, не успевшие выгрузить валенсианских и галисийских кукол, глиняную кухонную утварь и качающихся лошадок в Пуэрто Арагуато, протестовали против предательства конкурентов, которые начиная с двадцатого декабря заполнили витрины механическими махинами, головными уборами индейцев-команчей из перьев, вращающимися столиками для спиритических сеансов — представляете! — и ковбойскими доспехами: техасская широкополая шляпа, шерифская звезда, отделанный бляшками пояс и пара пистолетов в кобуре с бахромой… Кто-то сказал, что Сантикло — не кто иной, как святой Николас. Однако знатоки жития святых утверждали: ни святой Николай Мирликийский, покровитель России, ни святой Николай Великий, первый папа этого имени, никогда и ничего общего не имели с торговлей игрушками. И, наконец, кто-то даже задался ироническим вопросом в статье, не замеченной цензурой: а этот Сантикло в колпаке, чем-то напоминающем фригийский, несмотря на белую оторочку; одетый во все красное, не является ли неким «Красным» в самом опасном с