В сопровождении Мажордомши, которая только что лентой перевязала мой еле-еле закрывавшийся чемодан, мы подошли к небольшой кирпичной станции с петухом на флюгере и искусственным гнездом сделанного из побеленной мраморной крошки аиста, поджавшего под себя красную, как у лангусты, лапу. Крошечный поездной состав стоит в небольшом депо. Угля в тендере достаточно. Скоро начнет выбрасывать дым паровозик — начищенный до блеска, сверкающий, лакированный, точно элегантная туфля, только что полученная из дорогого обувного магазина. Через рычаги управления, подрагивающие в моих руках, ощущаю его живым, нетерпеливым. Все дома Колонии Ольмедо растаяли в сумерках и не хотят признавать меня. Даю пар — начали размахивать шатуны. Отправился поезд немцев петлять по поворотам, по кривым путям, опоясывающим горные склоны. Позади остался аромат сосен; спускаемся по скалистым террасам меж кактусов и агав, где златоцветники вздымают булавы цветов, будто нежные ульи, трепещущие под бризом, доносящимся с моря; далее от малого до большого — от колосков до султанов — высятся тростники, заросли бамбука, прикрывая своей тенью дикий банан с красными и невкусными плодами; а еще далее — цвета охры земля, пострадавшая от эрозии, не вижу, но догадываюсь по глубоким и знакомым рвам-морщинам, и наконец достигаем песчаных равнин; тут едем прямиком, с максимальной скоростью, насколько это возможно — вот так, без сигналов, без семафоров, без огней, без путевых сторожей, — и резко останавливаемся уже в Пуэрто Арагуато, однако не успели затормозить: налетел паровоз на шлагбаум…
Несколько солдат морской пехоты — белые гетры, мокрые от пота рубашки, осоловевшие от рома глаза — торчат на обоих перронах. Оказывается, они заняли электростанцию и другие жизненно важные пункты города, а также бары и бордели, после того как мимоходом помочились на монумент Героев борьбы за независимость.
Ко мне подошел североамериканский консул в измятых штанах и cowboy shirt — из тех ковбойских рубашек, у которых под мышками дырки для вентиляции. — «Поскорее, там, недалеко, у меня машина». И на своем «path-ginder», скрежетавшем при движении всеми металлическими деталями, он довез нас до здания дипломатического представительства: деревянный дам с колоннами и с фронтоном строго джефферсоновского стиля, на балконе которого красовался североамериканский орел с гербом на груди…
«Дали мне задачку — ни дна ни покрышки, — пробормотал консул, провожая нас в кухню. — Мною получены инструкции — отправить вас отсюда на нашем сухогрузе, который прибудет завтра, увезет в Нассау… Если голодны, то вот тут есть несколько пакетов с кукурузными хлопьями, суповые консервы «Кэмпбелл» и банки с консервированной свининой и бобами. Виски — в том шкафчике. Наливайте по своему вкусу, мистер Президент, — нам-то известно, что если вы не перехватите глоточек, так запросто у вас еще, чего доброго, появится белая горячка».
«Побольше почтения, пожалуйста», — подчеркнул я суровым тоном. «Здесь же все об этом знают», — бросил тот, направляясь в свой кабинетик, заваленный фактурами, какими-то другими бумагами. «Чемоданчик, Перальта! Предпочитаю наше».
Стены кухни были обклеены вырезками из киножурналов «Шэдоуленд» и «Моуши пикчурс»: Тэда Бара в «Клеопатре», Назимова в «Саломее»; американский боксер Демпси, нокаутирующий французского боксера Жоржа Карпантье; сцена из фильма «Мужчина и женщина» с Томасом Мэйгемом и Глорией Свенсон; бейсболист Бейб Рут, бегущий к «базе» под покровительственным — чуть ли не пресвитерианским — жестом судьи в темно-синем костюме…
Мы кое-как перекусили и собрались в гостиной-зале ожидания-жилой комнате. Перальта, Мажордомша и я. После напряженности последних дней, пароксизмов душевного волнения последних часов я почувствовал себя почти что успокоившимся. Мускулы мои расслабли. Обмахиваюсь пальмовым веером, покачиваясь в кресле-качалке; гринго такие кресла называют «rocking-chair», а мы — не знаю почему — «венскими», никогда не слыхивал, чтобы в Вене пользовались такого рода мебелью. Смотрю на моего секретаря: «Есть шанс спасти шкуру. Guenille si l’on veut, ma guenille m’est chere. А теперь — по морю. На Бермуды. И затем — в Париж. Наконец-то передохнем немного». — «Да», — отвечает Перальта; «Возобновим наши утренние прогулки. «Буа-Шарбон» мосье Мюзара. «Под Зеркалами», Рю Сент Аполлин, бордель «Щабанэ»…» — «Да», — отвечает Перальта. «Представляю себе, какое там царит веселье», — говорю я. «Да», отвечает Перальта, не скрывая досады и раздражения. «Когда кто-то в плохом настроении, то и собаки на него поливают», — замечает Мажордомша с обычной своей философией поговорок и пословиц. И тут же укладывается спать на оттоманке из пальмы рафия. Рядом с рупором граммофона, на старинном угловом столике, покоилась засаленная Библия, своим видом свидетельствуя, как часто она употреблялась консульским агентом: тот или иной моряк, потеряв в пьянке все свои документы, здесь должен был, положив руку на священное писание, поклясться, что он родился в Балтиморе либо в Чарлстоне.
Зная, как практикуют верующие некоторых североамериканских сект в трудную минуту, я зажмурил глаза, открыл наугад том и, трижды покрутив указательным пальцем правой руки, ткнул им на строки страницы; «Извлеки меня из тины, чтобы не погрязнуть мне; да избавлюсь от ненавидящих меня и от глубоких вод… Да не увлечет меня стремление вод, да не поглотит меня пучина, да не затворит надо мною пропасть зева своего» (Псалом 68). Я повторил опыт: «Не отвергни меня во время старости; когда будет оскудевать сила моя, не оставь меня… Ибо враги мои говорят против меня, и подстерегающие душу мою советуются между собой» (Псалом 70). И в третий раз (Иеремия, 12): «Я оставил дом Мой; покинул удел Мой». «Паскудная книжонка!» — воскликнул я, захлопнув ее так сильно, что из переплета вылетела пыль. И, развалившись в «венском» кресле, украшенном синей лентой, продернутой через плетенку ивняка, я задремал, едва не заснул… Какой-то глухой, смутный шум. Действительность дробится, теряет свои очертания, превращаясь в нелепые образы, Я сплю… Но, должно быть, отдых мой длился недолго — вскоре, думаю, чья-то рука резко толкнула качалку, чтобы разбудить меня. «Перальта! — окликнул я. — Перальта…»
«Не зовите его, — ответил мне консульский агент. — Он только что уехал». — «Вот так, как ты слышишь», — сказала Мажордомша. И я узнал — правда, настолько остолбенел, что смысл не сразу дошел до меня: по городу разъезжают десятки автомашин с бело-зелеными флажками «Альфы-Омеги», и одна из них — кажется, серый «шевроле» — приехала за моим секретарем.
«Да ведь его убьют!» — выкрикнул я. «Непохоже». — «Но… ведь это абсурдно! И он не пытался сопротивляться? Он был вооружен!» Консульский агент посмотрел на меня ехидно: «Это были очень симпатичные юноши с бело-зелеными повязками на рукавах, а в петлице значок — буква «альфа» из посеребренного металла. Они обнялись с Доктором Перальтой, он выглядел очень довольным, и все, смеясь и подшучивая, укатили в город». — «И Перальта ничего не пояснил? Не оставил и записки?» — «Да, просил передать… Он очень сожалеет, но Родина — прежде всего». — «Вот так, как ты слышишь!» — Мажордомша теперь закричала перед самым моим носом, перед застывшей моей физиономией, как будто нужно было кричать, чтобы я что-то понял. «Tu quoque, fili mi…»[335] «Какое еще там quoque, какая еще там фил… антропия, — сказал гринго, — вас грязно разыграли, вот и все. И нечего обращаться к латыни, и так ясно. Политические козни, как и повсюду».
«Я уже давненько подозревала, что этот козлище — предатель, — ворчала Мажордомша, — моя тетка Канделярия — а она-то знает многое — видела его сквозь раковины, а потом и в тарелке с мукой он проглядывал. А сейчас я начинаю верить, что и эти бомбочки, взорвавшиеся во Дворце, не кто иной, как он, принес во французском пузатом чемоданчике. Ведь только его не обыскивали при входе…» Да, там был чемоданчик — «Гермес», раскрытый, с десятью фляжками в два ряда по пять горлышек. Мы из него вытащили фляжки, каждая в чехле из свиной кожи, И в чемоданчике пахло — так мне показалось, хотя в этом не уверен, — горьким миндалем: тот же самый запах, какой ощущался после взрыва. «Быть может — да, быть может — и нет, — сказал консульский агент. — Это может быть запах от старой кожи, на которую часто проливали ром».
«Но раковины не обманывают», — ворчала Мажордомша. «Maybe yes, or maybe not»[336], — твердил янки…
Подавленный безмерной печалью оплеванного отца, избитого палками рогоносца, изгнанного собственными дочерьми короля Лира, я обнял Эльмириту: «Ты — последнее, что у меня осталось». — «Лучше посмотрите на улицу, — сказал консульский агент: — Но только поосторожнее, не то вас заметят».
XVIII
…может даже случиться, что, услышав речь, смысл которой мы хорошо поняли, мы не сможем сказать, на каком языке она произнесена.
На улице — за охраной восьми моряков с винтовками, свисавшими с плеч, — молчаливо, медленно проходили колонны людей, проходили и вновь возвращались, не отрывая глаз от здания. Они знали, что я здесь, — и кружили, кружили, точно на воскресной прогулке по бульвару, выжидая, когда покажусь в окне или промелькну в полуоткрытой двери.
«В Столице грабят дома ваших министров, охотятся за полицейскими и шпиками, вылавливают провокаторов, сжигают архивы секретной полиции. Народ открыл тюрьмы, освободил всех политических заключенных». — «Конец света», — тревожно пробормотала Мажордомша. «А мой, когда мой конец наступит?» — спросил я, с трудом выдавив улыбку.
«Не думаю, чтобы они перелезли через ограду, — сказал янки. — И на это, пожалуй, не пойдут. Студент — тот, который организовал забастовку, — обратился с трезво продуманным манифестом к народу. Читайте…» Однако руки мои сильно дрожали, а стекла очков помутнели. «Перескажите мне, так лучше». — «Резюмирую. Манифест гласит, что нельзя провоцировать наших, американских, солдат (не бросать в них камни, ни бутылки, даже не оскорблять их