Король даже поднял глаза:
– Вам мало ваших врагов? Вы хотите прибавить к ним новых?
Он оживляется, он всплескивает руками:
– Враги? Да это прекрасно! Я моих врагов не боюсь! Враги? Да, вы правы, мои враги, как и все враги живой жизни на сцене, душат и почти задушили искусство! И вот я пришел к заключению, что без острых положений, которые беспрестанно порождает в нашем обществе социальная рознь, на сцене невозможно достигнуть ни высокой патетики, ни глубокой нравоучительности, ни истинного и благодетельного комизма!
Король пожевал губами и несколько раз провел пальцами по виску:
– Вот именно… это я и хотел вам сказать… То есть я хотел вам сказать, что ваша комедия, именно, именно, возбуждает социальную рознь…
Он восклицает с таким торжеством, точно уже убедил короля:
– Вот и прекрасно! Именно по этой причине авторы трагедий допускают на сцену чудовищные преступления, заговоры, захват власти, убийства, отравления и даже кровосмешения, как в «Эдипе» и «Федре», отцеубийство, как в «Магомете», цареубийство, как в «Макбете». Авторы комедий менее отважны, их картины всего лишь списаны с наших нравов, а сюжеты выхвачены прямо из жизни. Однако, ваше величество, разве можно заклеймить скупость, не выведя ан сцену скупца? Разве можно обличить лицемерие, не сорвав маски с подлого лицемера, как это сделал Мольер»?
Король сопит, передвигается в кресле, ведь он образованный человек и чтит по крайней мере Мольера, которого отличал его блистательный прадед. Он отводит взгляд в сторону и все-таки возражает:
– Однако, позвольте заметить, выведенные вами лица не добродетельны…
Ему только это и нужно:
– Именно! Именно! Ваше замечание более чем справедливо. Однако ведь я и не выдаю их за образцы добродетели, я не покровительствую им, я лишь живописую пороки. Неужели единственно оттого, что лев свиреп, волк прожорлив и ненасытен, а лиса хитра и лукава, басня теряет свою назидательность? А ведь басня – всего лишь быстрая комедия, тогда как комедия – не что иное, как длинная басня. Между ними различие единственно в том, что в басне животные наделены разумом, а в комедии люди часто превращаются в животных, да притом ещё в злых.
И тут он наносит свой самый сильный удар:
– Ваш прадед, великий король Людовик Четырнадцатый, недаром оказывал широкое покровительство искусству комедии. Не обладай он столь просвещенным вкусом, наша сцена не увидела бы ни одного из шедевров Мольера. И тем не менее в прошении на имя короля этот драматург, который был и мыслителем, горько жалуется на то, что разоблаченные им лицемеры в отместку всюду обзывают его распутником, нечестивцем, безбожником, демоном в образе человеческом!
Взгляд короля вдруг становится суровым и твердым:
– Позвольте заметить: вы не Мольер. Вы наделяете свои лица пороками и выставляете их на всеобщее обозрение. Вот в чем ваша вина… То есть, хорош ли пример, хочу я сказать.
Он разводит руками, будто в недоумении:
– Что ж, если действующие лица той или иной комедии воплощают пороки, значит ли это, что их следует прогнать со сцены? Что же бы тогда бичевалось в театре? Одни только странности и чудачества? Поистине достойный предмет! Ведь странности и чудачества подобны модам: от них не избавляются, их только меняют. Злоупотребления, пороки – вот что не меняется, но напяливает на себя всевозможные личины, подлаживаясь под общий тон. Сорвать с порока личину, выставить порок во всей его наготе – такова благородная роль человека, которому хватает мужества отдаться театру. Великий Мольер…
Король тотчас перебивает его:
– Повторяю: вы не Мольер… Если дозволить к представлению вашу комедию, то ничего священного уже не останется.
Он настораживается, он чувствует, как меняется настроение короля, его тон становится вкрадчивей, мягче:
– Позвольте напомнить вам, ваше величество, что не пороки сами по себе и не связанные с ними происшествия порождают безнравственность на сцене, но отсутствие уроков и назидательности. Из довольно ожесточенной борьбы между злоупотреблением властью, забвением нравственных правил, расточительностью и всем, что есть привлекательного в обольщении, с одной стороны, и душевным пылом, остроумием, всеми средствами, какими задетый за живое подчиненный способен противопоставить этому натиску, с другой стороны, в моей комедии возникает забавное сплетение случайностей, в силу которых муж-соблазнитель, раздосадованный, усталый, измученный, то и дело терпящий крушение своих замыслов, принужден три раза в течение дня падать к ногам своей жены, а жена по своей доброте, снисходительности и чувствительности прощает его. Что же достойно порицания в этой морали? Скорее следует согласиться, что это глубокий нравоучительный смысл…
Король вздрагивает:
– Нравоучительный смысл?! На самом деле вы хотите сказать прямо со сцены, что у вашего короля мелкая душонка, что ваш король не выносит статеек, в которых осуждается его правосудие!
Он явно хватил через край, ему приходится отступать, он спешит:
– Простите мою дерзость, ваше величество, однако же я не имел…
Король наконец овладевает собой:
– Вам не нравится моя Бастилия!
Он пробует нерешительно улыбнуться:
– Она мало кому нравится, ваше величество…
Но король уже вылезает из своего широкого кресла, поднимается во весь рост и произносит так грозно, как только может:
– Я скорее позволю разрушить Бастилию, чем позволю поставить вашу комедию, ваш пасквиль, пасквиль, вернее сказать!
И делает жест.
Пьер Огюстен понимает его. Ему приходится удалиться. Он удаляется, но он удаляется в бешенстве. Один монолог! Всего один монолог! Достаточно изменить, достаточно сократить, достаточно выбросить! А он-то старался, он убеждал! Всё напрасно! Король понимает только фразы, слова, у него слишком мало ума, чтобы проникнуть в смысл, в тайные перипетии сюжета. Ах, как он глуп, как он глуп, что тратил силы ума, чтобы его убедить!
Вот прекрасный урок! В «Севильском цирюльнике» он кое-что смягчал, кое-что выпускал в угоду столь же глупой королевской цензуре. На этот раз он не пойдет ни на какие уступки. Его комедию поставят именно так, как он её написал. Он вступает в борьбу против всех привилегий, в том числе против привилегии королей запрещать или пропускать на сцену комедии. Он полагает, что неизбежная бездарность правителей должна быть ограничена конституцией, ограничена как можно основательней и как можно скорей, иначе Франция опустится до ничтожества, если с ней не приключится что-нибудь худшее, о чем он не желает и думать. Из его комедии следует прежде всего, что на все места в государстве должны выдвигаться умные, исключительно одаренные люди, способные понимать и действовать в соответствии с обстоятельствами. В этом прежде всего он видит спасенье страны. В сущности, он спешит, наперекор королю, спасти таким образом Францию от разрушительных потрясений, как его Фигаро спасает бестолкового Альмавиву на краю бездны разврата и возвращает его в супружеские объятия.
В карете его терпеливо ждет верный Гюден де ла Бренельри. Он видит его встревоженное лицо. Он помещается на свое место и не дожидаясь вопроса, отвечает на него решительно и твердо:
– Король не желает, чтобы она увидела сцену, а я говорю, что её поставят и будут играть, будут, будут всенепременно, будут играть хотя бы в Нотр Дам!
Глава восемнадцатаяКомедиант против короля
Он начинает действовать без промедления. С его новой комедией пока что знакомы только друзья и актеры театра, короля и цензоров он в этот счет не берет. Тем не менее он ней ходят упорные слухи, остроты, вырванные из неё тут и там, уже перелетают из гостиной в гостиную и попадают на улицу. Так пусть с ней познакомятся все и пусть знают, что именно было угодно запретить их королю!
С этого дня он вооружен и опасен. Он усердно посещает салоны. Он у всех на виду. Достаточно ему появиться, как все взоры обращаются на него. Как же иначе? Ведь он знаменит, и всем хочется знать, одним с сочувствием, другим со злорадством, как он выпутается и сможет ли выпутаться из этой новой беды. Его обступают. Его засыпают вопросами. Его просят рассказать о комедии, которая уже становится знаменитой, единственно оттого, что наш король почему-то её запретил, этот увалень, этот чудак. Всем очень хочется, чтобы он её прочитал.
Он держит всех в напряжении. Для начала он обстоятельно повествует о том, что король её запретил и за что он её запретил: король, мадам и мсье, чрезвычайно озабочен сохранением вашей нравственности в её чистоте. Все смеются. Нравственность! Нравственность! Любопытство накаляется до предела. Мадам и мсье жаждут узнать, о какой такой нравственности так хлопочет наш добрый король. Они продолжают упрашивать. Он слегка подается. Он уверяет, что с удовольствием удовлетворил бы желание своих слишком любезных друзей, однако ж, вот беда, так беда, он не имеет манускрипта с собой. Общее разочарование. Возгласы сожаления. Чей-то несдержанный стон. Его умоляют спешно отправить лакея на улицу Вьей дю Тампль. Слуга отправляется. Его ждут в нетерпении, не зная, чем занять себя, пока он скачет туда и обратно.
Он возвращается минут через пять: к счастью манускрипт оказался в карете. Манускрипт выглядит серьезно и празднично Чьи-то искусные руки переплели его, обрядили в дорогую синюю кожу, снабдили серебряными застежками. Тотчас видать, что слушателям предлагают нечто подлинное, а не подделку.
Для автора приносят изящный ломберный столик с гнутыми ножками, для него ставят удобное кресло и просят, просят скорее читать. Слушатели рассаживаются на что ни попало. Они сидят так близко, что слышно прерывистое дыхание: они страшатся пропустить хоть бы слово, они готовятся запоминать все остроты, чтобы завтра разнести их по Парижу.
Автор тоже усаживается, привычным движением отпирает застежки, откидывает крышку и обнажает рукопись, исполненную на лучшей бумаге, произведенной на его фабрике в Келе. Он держит паузу, как умелый актер. Далеко не все гости жаждут услышать его. Люди солидные заняты картами, люди легкомысленные продолжают пустые беседы и флирт. Он просит их не обращать на него никакого внимания, в конце концов его пьеса не более как забавный пустяк.