га упрекал своего господина за то, что тот всего лишь дал себе труд родиться. Декларация, как и его монолог, должна напомнить об этих правах, содействовать их уважению со стороны исполнительной власти и дать нации простые и бесспорные принципы, на основе которых все требования граждан будут всегда обращены к поддержанию конституции и к всеобщему счастью. О, Альмавива! О, Фигаро!
Ну, дальше всё в том же духе. Утверждается всем известная мысль, которую Пьер Огюстен разделяет с тех пор, когда в детстве читал английского писателя Ричардсона, что люди рождаются свободными и что, по этой причине, должны быть и равными в правах. Какие это права? Те самые, о каких твердит Фигаро: право собственности, право безопасности и право сопротивления угнетению. Не чужда его обаятельному герою и мысль, что принцип всей верховной власти находится существенным образом в нации и что закон является выражением её общей воли. Не менее ценная и не менее близкая мысль: все граждане должны быть одинаково допущены ко всем званиям, чинам и общественным должностям, по своим способностям и без иных различий, кроме тех, которые существуют в их добродетелях и талантах.
Пьер Огюстен, конечно, доволен, что такая Декларация наконец появилась, но ничего нового в ней не находит. Неожиданность для него таится в другом. Человек он сугубо практический и не сомневается в том, что пока это только бумага, на которой напечатаны очень неглупые и очень неплохие слова, но только слова, не больше того. Провозгласить – не значит осуществить. А что происходит у него на глазах? Депутаты принимают эти неглупые и неплохие слова, страшно гордятся своим замечательным подвигом и преспокойно переходят к производству новых неглупых и неплохих слов.
А тем временем Париж голодает. В Париже мало или почти не существует работы. В Париже ничтожные заработки. В Париже мало или почти отсутствует хлеб. Цены на хлеб взлетают под небеса. Не каждый, у кого имеются деньги, его может купить. У кого денег нет, остаются без хлеба. Когда он прогуливается для пользы здоровья или марширует в синем мундире с трехцветной кокардой на шляпе, он видит громадные очереди, которые именуют хвостами. Они возникают ранними утрами и тянутся до конца дня. В них ругаются и дерутся. Ораторы с новым пылом кричат, не совсем понимая, кто на этот раз виноват: коварный король или бестолковые депутаты. Им вторят газеты, памфлеты сыплются тысячами, однако и журналисты не совсем понимают, в кого же бросить копье своего возмущения.
Пьер Огюстен давно занимается хлебной торговлей, ещё с тех первых дней, когда оставил свое ремесло и стал компаньоном Пари дю Верне. Большие дела по этой части он делал с Сартином, возможно, и с Ленуаром. Пожалуй, он способен накормить весь Париж. Однако где Сартин? Где Ленуар? И его не зовут, ему не дают полномочий. Нельзя исключить, что в эти голодные дни какое-то количество хлеба он все-таки продает и зарабатывает какие-то деньги, ведь продавать и зарабатывать деньги – это привычка. Привычка и то, что все его дела окутаны мраком таинственности, который нет возможности разогнать.
А что же король? Король хранит гробовое молчание, точно ему безразлично, что там у них происходит в Париже: мол, сами расхлебывайте, что заварили. Депутаты редко заглядывают в Париж, а когда заглядывают, только делают вид, что готовы помочь. Вот, поглядите, является уже прославленный Мирабо. Толпа останавливает его карету возле лавки книготорговца Леже. Его приветствуют громкими криками. Со слезами на глазах ему сообщают о бедствиях, умоляют упразднить право короля отвергать постановления Учредительного собрания. Кто-то в толпе говорит патетически:
– Мсье граф, вы отец народ. Вы должны спасти нас. Вы должны защитить нас от этих негодяев, которые хотят вернуть деспотизм. Если у короля останется право вето, какой смысл в Национальном собрании? Тогда кончено всё, и мы останемся рабами, как были!
Распутный граф, за кулисами продающий королю Учредительное собрание, принимает вид достоинства и величия, отвечает охотно, с невозмутимостью прожженного негодяя, отвечает так неопределенно и ловко, что толпа остается довольна, а он не дает никаких обещаний.
А что Лафайет? Прямо-таки чудеса творятся во Франции с апостолом американской свободы. Он прикидывает, где достать хлеб для своих отныне свободных сограждан? Даже не думает. Его единственное желание – заставить их замолчать. Он арестовывает самых рьяных ораторов, закрывает самые зажигательные газеты и наводняет парижские улицы патрулями национальных гвардейцев. Стало быть, можете голодать, но говорить об этом нельзя.
Зато в Учредительном собрании по-прежнему говорят, то и дело перебивая друг друга. Голод в Париже? Пустое! Главное нынче ограничить власть короля. А для того, чтобы ограничить власть короля, необходимо лишить его права отклонять постановления Учредительного собрания. Окончательно и бесповоротно? Ну, это крайность. Предлагается это право всего лишь несколько ограничить. Ведь всё же король. Пусть себе отклоняет. В таком случае постановление возвращается Учредительному собранию и Учредительное собрание имеет возможность отклонить его отклонение, если наберет две трети голосов.
В общем, депутаты не хотят порывать с королем. Король тоже не испытывает большого желания ссориться с ними. Он, правда, больше не выделывает замков на своем токарном станке, возможно, считая это занятие уже неприличным, но по-прежнему отправляется на охоту, целыми днями гоняется за оленями в королевских лесах и с удовлетворением подсчитывает добычу. Он всё ещё не подписал и не отклонил Декларацию прав человека и гражданина, но не столько по злому умыслу, сколько потому, что ему недосуг.
Зато королеве депутаты поперек горла стоят. Гордая австриячка не способна смириться с малейшим ущемлением своей власти, которой пользоваться она никогда не умела. К тому же она легкомысленна. Дело представляется ей чрезвычайно простым: стоит разогнать эту несносную говорильню ко всем чертям, и во Франции сам собой установится покой и порядок. Правда, кем разгонять, когда на сторону революции переходит даже королевская гвардия? Э, пустяки! Она отрывает на минутку короля от охоты, и король вызывает в Версаль фландрский полк, который, слава Богу, состоит из наемников. Один только полк? Помилуйте, и полка довольно для этого сброда.
Полк прибывает первого октября. В большом оперном зале Версаля для офицеров полка дается банкет. Пусть Париж голодает – в Версале не жалеют еды и вина. С треском вылетают пробки из горла бутылок. Пенятся стакан за стаканом и выливаются в офицерские глотки. Офицерские головы готовы дерзать. В этот момент в зале появляется король, с ним королева, с королевой малолетний дофин. Это честь! Неслыханная, небывалая честь! Офицеры вскакивают со своих мест, выхватывают бездельные шпаги из ножен и встречают их дружным криком:
– Виват! Виват! Виват!
И королева обходит столы. Она обворожительно улыбается. Ей протягивают бокал. Она отпивает глоток. Гремят тосты за короля. Тосты за королеву. За дофина. Ни в коем случае не за нацию, представители которой обретаются где-то поблизости и которых с намерением не приглашают на этот банкет. Напротив, нацию проклинают, срывая с себя трехцветные знаки принадлежности к ней, трехцветные кокарды срывают со шляп, швыряют на пол и топчут ногами, тем самым попирая символически нацию. Только-то и всего. Так легко делается глупое, но черное дело. Горстка этих пьяных людей готова умереть за старый, давно прогнивший режим.
– Да здравствует король! Да здравствует королева! Да здравствует дофин!
Глупей всего то, что манифестация проводится напоказ. Одним этим полком, не прибегая к насилию, пытаются запугать Учредительное собрание, а вместе с ним и голодный Париж. Происходящее не скрывают. Происшедшим гордятся. Наутро протрезвевшие офицеры появляются во дворах Версаля уже не в трехцветных, а черных, зловещего цвета кокардах, может быть, и не помня, каким образом они появились у них.
От Версаля до Парижа весть долетает мгновенно. Париж встает на дыбы. Тут голодают, а там обжираются, и баржа с хлебом приходила по Сене два раза, а теперь приходит только раз в день. Тут своей жизнью завоевывают права и свободы, а там их попирают ногами. Черные кокарды? Это цвет дьявола!
Правда, на страже порядка патрули Лафайета. На улицах довольно спокойно. Шушукаются, негодуют, но оставляют в покое столы, с некоторых пор превращенные в трибуны народа. Тогда на один из них поднимается женщина. Мужчинам не дают говорить, тогда скажет она и будет говорить до тех пор, пока у неё не отсохнет язык. Аристократы – бандиты! Черные кокарды долой!
И в самом деле, национальные гвардейцы не решаются её прерывать. А есть ещё клубы, закрытые для патрулей Лафайета. В клубе кордельеров рокочет Дантон. Естественно, напряжение нарастает. Правда, речи играют всего лишь роль спички, а бочкой с порохом все-таки становится голод. Каждое утро этих женщин, решившихся говорить, встречают ревом голодные дети. Раздраженные, гневные, тоже голодные, они идут к булочным, стоят в хвосте целый день и нередко возвращаются домой с пустыми руками.
Утром пятого октября булочные и вовсе закрыты. Мука не подвезена. Как не подвезена? Ведь всем французам известно, что нынче большой урожай, что хлебом полны крестьянские закрома. Стало быть, кто-то сознательно морит голодом парижан, вероятно, в отместку за то, что они взяли Бастилию и завоевали свободу. Что за безобразия позволяют себе король и эта подлая Австриячка? Почему бездействует власть? Женщины намагничены до предела, и их нетрудно понять.
В этот момент какая-то дама, тонкие холеные пальцы которой сверкают алмазами, врывается в караулку национальных гвардейцев, срывает со стены барабан, выскакивает на улицу, довольно ловко выбивает походную дробь и кричит:
– В Ратушу! В Ратушу!
И разгневанная толпа валом валит в Ратушу, натурально, в поисках справедливости. Никакой справедливости она в Ратуше не находит, поскольку ни в какой Ратуше справедливость даже не ночевала. К тому же, желанного представителя власти не оказывается на месте. Он, видимо, ещё спит, а они тут жестоко страдают, бедные матери бедных детей. Ну, разрушают под горячую руку всё, что можно разрушить. Захватывают ружья и порох. А заодно пытаются вздернуть аббата, который так недавно раздавал порох героям Бастилия, да аббат, верно, всю свою жизнь отлично питался, веревка его не выдерживает, она падает с довольно большой высоты, но остается в живых и уже после этого опыта больше никуда не суется, сидит где-то тихо, как мышь.