Превратности судьбы, или Полная самых фантастических приключений жизнь великолепного Пьера Огюстена Карона де Бомарше — страница 150 из 173

Он угрожает разоблачением. Это его старое, испытанное оружие. Им он победил парижский парламент. Им разгромил генерала и графа Лаблаша. Но, как видно, в его душе копошатся сомнения. Это оружие было надежным при старом режиме. Тогда нация слушала каждое его слово с затаенным вниманием и рукоплескала ему. Теперь у нации другие ораторы. Станет ли нация слушать его? А если и станет, то на чью она сторону встанет? Ведь нынче он, сын часовщика и сам часовщик, подозревается нацией в том, что он аристократ и сторонник аристократов, тем более что, вопреки декрету Учредительного собрания, не отказался от своего всемирно известного имени и гордо подписывает все свои письма министрам «Карон де Бомарше». И он продолжает, чуть не в смятении:

«Нет, невозможно поверить, что к делу столь важному министерство отнеслось с таким небрежением и легкомыслием! После свидания с Вами я вновь говорил с Вашим коллегой Дюмурье, который, как мне показалось, проникся наконец пониманием, насколько чревато неприятностями оглашение оправдательного документа, который касается этих непонятных трудностей. Ему я неопровержимо доказал, что мало-мальски сведущим министрам легко найти выход из столь ничтожных затруднений.

Но как бы ни был он одушевлен добрыми намерениями, действовать он может лишь с Вашего согласия. Именно с Вами я вел переговоры об этом деле, поскольку военный министр Вы. В милостях, дарованных Вашим предшественником, Вы вправе отказать, если не находите их справедливыми, но должны ли страдать от смены министров государственные дела, если только не доказано, что имела место интрига или нанесение ущерба? Когда это дело разъяснится, я, возможно, и понесу убытки как коммерсант, но как гражданин и патриот буду вознесен на недосягаемую высоту…»

Вновь и вновь умоляет он встрече с министром, в присутствии Дюмурье, всё ещё веря, что старый соратник на его стороне и что дело с оружием можно разрешить в полминуты, ведь потребность в нем очевидна:

«Повсюду слышатся яростные крики, требующие оружия. Судите сами, мсье, во что они превратятся, когда станет известно, сколь ничтожно препятствие, лишающее нас шестидесяти тысяч ружей, на получение которых не понадобилось бы и десяти дней. Все мои друзья, тревожась за меня, настаивают, чтобы я обелил себя, возложив вину на кого следует, но я хочу принести пользу, а в тот день, когда я заговорю, это станет невозможно…»

Его друзья правы: ему давно пора обелить себя перед общественным мнением, которое настроено слишком фанатично и грозно, чтобы рассчитывать на милосердие с его стороны. Но и он тоже прав: оскорбленные министры этого ему не простят и доброе дело не будет сделано никогда. К тому же он уповает на очевидность, на логику, на свою великолепную способность убеждать королей и министров, многих министров, и не только во Франции. Ему ещё не довелось убедиться, что наступили новые времена, где место ясной, логически построенной мысли занимают темные страсти, которые не подвластны рассудку. Он ждет и три дня спустя получает ответ, написанный секретарской рукой:

«Вы понимаете, мсье, что, поскольку Ваше дело подверглось зрелому рассмотрению в Королевском совете, как я Вас уже предуведомил, я лишен возможности что-либо изменить. Вы просите, чтобы я переговорил с Вами в присутствии мсье Дюмурье на эту тему; я охотно приду на встречу, которую этот министр соблаговолит Вам назначить…»

Прозревать он начинает только теперь. На мрачные размышления его наводит известие, что дело о ружьях рассматривалось в Королевском совете и что именно король это дело закрыл, о чем он, как видно, узнает с большим опозданием. И немудрено: запрет короля означает измену, и министры, поставленные королем, не имеют желания распространяться о такого рода вещах.

Он всё ещё отстраняет мысль, что король изменяет отечеству, но, по его собственному признанию, новые тревоги им овладели и у него помутился рассудок. Опыт коммерсанта и финансиста и на этот раз выручает его. Своему посреднику, томящемуся в Голландии, он предлагает позондировать почву, нельзя ли совершить на эти ружья фиктивную сделку с каким-нибудь надежным голландцем и переправить их на Сан-Доминго, так сказать, до лучших времен.

В сущности, это единственный и правильный выход из затруднений, коварно созданных министрами короля и самим королем. Он пытается взять себя в руки. Его принуждают действовать в одиночку? Что ж, он станет действовать в одиночку. Ему ведь не привыкать.

Глава десятаяОбвинение

Но уже развязаны темные страсти. Уже всюду действует заблуждение, коварство, лицемерие и обман. Не в одном деле с ружьями король и министры играют с огнем. Они, пока ещё тайно, провоцируют поражение революционных частей, но панически страшатся разоблачения, которое может стоить им головы. Им нужен козел отпущения, на которого мог бы обрушиться праведный гнев патриотов, а там, глядишь, австрийцы прорвутся к Парижу, устроят резню, и они спасены.

Пока Пьер Огюстен составляет план новой кампании и отправляет курьера в Голландию, кто-то подбрасывает Законодательному собранию нелепую новость: один из злостных изменников – этот пресловутый Пьер Огюстен Карон де Бомарше. Эта отмененная частица «де» многих сводит с ума. Довольно её одной, чтобы обвинение было доказано. Левые депутаты охвачены благородным негодованием. Четвертого июня со своей скамьи поднимается Франсуа Шабо, расстрига, в прошлом францисканский монах, соратник Дантона, и объявляет гнусавым голосом демагога, что этот де Бомарше в подвалах своего дома прячет шестьдесят тысяч ружей и что об этом преступном деянии отлично осведомлен муниципалитет.

Не стоит рассказывать, какая буря разражается в стенах Законодательного собрания: народным избранникам только дай поорать. Пьер Огюстен вне себя. Ему ли не знать, что означает подобное обвинение, когда страсти накалены, когда всюду расползаются слухи о начале, не сегодня, так завтра, большого наступления австрийцев и всюду говорят об измене:

«Неужели все силы ада спущены с цепи против этих несчастных ружей? Была ли когда-нибудь видана подобная глупость и подлость? А ведь меня могут растерзать!..»

Но он не теряет присутствия духа. Он воин, боец, каким был всегда. У него под рукой испытанное оружие. За одну ночь он изготавливает памфлет, направленный против Шабо. Он потешается, как всегда, над своим неуклюжим противником. Он сообщает, что вся груда оружия состоит из двух ружей, да и те он хранит у военного министра в шкафу, расположенном слева. И наотмашь хлещет расстригу:

«Мне, как и всем образованным людям, известно, что монастыри велеречивого монашеского ордена, к которому вы принадлежали, искони поставляли славных проповедников католической церкви, но мне и в голову не приходило, что Законодательному собранию предстоит так возрадоваться просвещенности и логике

Оратора из тех, что средь святых отцов

Звал капуцинами Великий Богослов…»

Памфлета, разумеется, мало. Он ещё рассчитывает на помощь министров и пишет Сервану:

«Имею честь предуведомить Вас, что на меня только что донесли, наконец, Законодательному собранию, как на человека, доставившего в Париж из Брабанта шестьдесят тысяч ружей, которые я, как говорят, прячу в подозрительном месте.

Надеюсь, Вы понимаете, мсье, что подобное обвинение, превращающее меня в члена австрийского кабинета, задевает короля, подозреваемого в том, что он является главой этого кабинета, и, следовательно, Вам, не более, чем мне, следует попустительствовать распространению слухов этого рода?

После всех моих стараний добиться, как от Вас, так и от других министров, помощи в деле снабжения моей родины оружием, стараний, оказавшихся тщетными, я, добавляю с горечью, после того, как я натолкнулся на невероятное равнодушие нынешнего министра, пренебрегшего моими патриотическими усилиями, я был бы обязан перед королем и перед самим собой во всеуслышанье обелить себя, если бы мой патриотизм всё ещё не сдерживал меня, поскольку с момента, когда я предам дело гласности, ворота Франции окажутся закрытыми для этого оружия.

Только эта мысль одерживает пока верх над мыслями о моей личной безопасности, которой угрожает народное волнение, заметное вокруг моего дома. Тем не менее, мсье, такое положение не может продолжаться сутки, и от Вас, как от министра, я жду ответа, как я должен поступить в связи с этим обвинением (Шабо). Прошу вас ещё раз, мсье, назначьте мне на сегодня встречу вместе с мсье Дюмурье, если он ещё министр. Вы слишком умны, чтобы не предвидеть последствий задержки…»

Подозрительные люди уже шныряют вокруг его дома, и он прав: у него остается всё меньше времени, чтобы отвратить от себя патриотический гнев, который в сложившихся обстоятельствах представляется ему и вполне понятным и неизбежным. На министров он уже мало надеется и потому дает им на размышление не более суток. Во избежание непоправимых последствий он отправляет дочь, жену и сестру в укромное место, где их не смогут найти, а сам остается, как солдат на посту.

Министры и в самом деле не чешутся. Военный министр отвечает уклончиво, правда, собственноручно:

«Не знаю, мсье, в котором часу мсье Дюмурье будет свободен, чтобы принять Вас, но, повторяю, как только Вы окажетесь у него и он меня об этом уведомит, я поспешу прийти, либо утром до трех часов, либо вечером с семи до девяти часов…»

И прибавляет лицемерно, без признаков стыда:

«Я буду весьма раздосадован, если у вас будут неприятности из-за ружей, задержанных в Тервере по приказу императора…»

Неприятности? Помилуйте, мсье министр, ему грозит гибель от разъяренной толпы! Он, разумеется, возмущен, но в этот действительно опасный момент гаденькое лицемерие пропускает мимо ушей. Для него теперь более важно, что министр свидетельствует черным по белому, что не он виновен в задержке с оружием, а приказ австрийского императора, что министр согласен встретиться с ним в присутствии Дюмурье.