Превратности судьбы, или Полная самых фантастических приключений жизнь великолепного Пьера Огюстена Карона де Бомарше — страница 152 из 173

Тогда они расступаются, и толпа врывается во дворец. Запоры сбивают. Двери выдавливают. Толпа врывается в покои короля. Королю кричат в лицо разъяренные граждане:

– Долой вето! Возвратите министров-патриотов! Выбирайте между Кобленцем и Парижем!

Мясник Лежандр выдирается из толпы и мощным басом перекрывает все голоса:

– Вы вероломны! Вы всегда нас обманывали! Вы обманываете нас и теперь! Но берегитесь: чаша переполнена, народ устал видеть себя вашей игрушкой!

Король настолько вял и ленив, что остается спокойным, и, может быть, это спокойствие спасает его. Он отвечает, что сделает всё, что предписывает ему Конституция. Ему предлагают в знак покорности надеть красный колпак революции, и он его надевает. Он так и стоит три с половиной часа и терпеливо выслушивает угрозы и крики негодования. Только около восьми часов вечера, несколько успокоившись, толпа покидает дворец. Король приходит в себя и подает Законодательному собранию протест, но он не делает самого главного. Он не снимает запрета с декретов. Он не возвращает министров. Он делает хуже: он окончательно выбирает Кобленц вместо Парижа.

Понятно, что патент оружейника выправляют только два дня спустя. Кассир предъявляет его в казначействе. Деньги готовят. В этот момент входит новый чиновник и налагает новый запрет. Кассу закрывают. Ордер на выплату ста пятидесяти тысяч ливров остается в казначействе. Кассир возвращается с пустыми руками.

Только тут проясняется, что за всей этой волокитой министров и министерских чиновников укрываются откровенные жулики, каких хватало и во времена так называемой тирании и каких расплодила безмерно новая власть, давшая народу свободу, словно затем, чтобы в первую очередь эта свобода пошла на пользу разного рода ворью. Пьеру Огюстену предъявляется иск уже откровенного проходимца. Видите ли, ружья уложены в ящики. Владельцу ружей ящики были поставлены, но не оплачены. Стало быть, следует первым делом оплатить ящики, а потом получить право на ружья.

Всё это, разумеется, чушь. Ящики оплачены, их стоимость включена в общую сумму, которую Пьер Огюстен уже уплатил. Таков был уговор. Но лишь уговор. Раздельная сумма за ящики и за ружья не была вписана в договор. Теперь у Пьера Огюстена нет на руках документа, которым бы он мог разоблачить подлеца. Приходится доставать документ.

Только теперь Пьер Огюстен раскрывает глаза. Да, действительно, причина не в министрах и не в чиновниках министерства. Первопричина в барышниках, в спекулянтах, которые пронюхали, что на этих ружьях можно заработать изрядные деньги, и потому решили прибрать их к рукам.

Он честный коммерсант, проверенный финансист, который пользуется не только во Франции, но и в Европе кредитом, чуть ли не беспредельным. Он терпеть не может разного рода аферистов и жуликов. Он всегда их презирал и выводил на чистую воду. Выводит их и теперь. Его адвокат добывает нужные документы. Дело передается в суд. Ответчик в суд не является, пользуясь неразберихой и смятеньем умов. Суд не торопится преследовать его по закону, то ли тоже захваченный неразберихой и смятеньем умов, то ли подкупленный теми, кто стоит за ответчиком.

Тем не менее барышникам становится ясно, что Пьер Огюстен одолевает любые преграды и вот-вот доберется до ружей, которые им ах как не хочется упускать. Тогда они раскрывают карты. Они предлагают договориться по-дружески и дают за ружья приличную цену, меньшую той, которую он должен получить с министерства, но вполне достаточную для того, чтобы покрыть все издержки.

Из Гааги возвращается его представитель. Пьер Огюстен вводит его в курс здешних дел, и тот дает ему дельный совет:

– Как ни прискорбно, но вам прямо необходимо избавиться от этого ужасного дела. Недоброжелательство в Голландии, как и здесь, таково, что вы потратите всё ваше состояние, но разрешения на вывоз вам всё равно не дадут. Франция вам вредит, а Голландия держит сторону Австрии. Как же вам в одиночку выпутаться из этих сетей?

В одиночку? Да он всю жизнь борется в одиночку. Борется с парламентом. Борется с королем. Борется с английскими происками, когда вооружал повстанцев в Америке. Борется с цензурой, когда издает полное собрание сочинений Вольтера. Он не умеет, он не привык отступать. Правда, на этот раз все обстоятельства настолько против него, что его одолевают сомнения. Он почти соглашается:

– Наши министры не отвечают ни за что и не занимаются ничем, кроме внутрипартийных интриг. Они не имеют никакого отношения к общественному благу. Здесь такой беспорядок, что душа содрогается от тяжелых предчувствий! И таким путем они думают утвердить Конституцию? Клянусь, они её не хотят!

Его собеседник подхватывает:

– Если бы вы согласились уступить ружья на месте по самой высокой цене, отпали бы все затруднения. Вы вернули бы свои деньги с громадной прибылью. А самое главное, ружья забрали бы оптом, как и вы его покупали, без мороки и сортировки.

И этот человек прав, прав тысячу раз, если смотреть со стороны частной выгоды, которую под видом общего блага утверждает новая власть. Только вот для Пьера-то Огюстена общее благо не пустые слова. Ради этого общего блага он всегда жертвовал своей выгодой. Готов пожертвовать и теперь:

– Для меня это уже не торговое предприятие. Тут задет мой патриотизм, моя честь. Скажу больше – характер. Они поклялись, что ружья не будут доставлены. Я поклялся, что их не получит, кроме французского народа, никто.

Его неодолимая сила именно в том, что он всегда и во всем уверен в себе. Он одолевал жуликов королевской формации. Теперь он должен победить новых жуликов, формации либерально-демократической. Ведь он так много вложил своего в Фигаро. Ведь и он Фигаро.

И он как ни в чем не бывало отправляется на улицу Кюльтюр-Сент-Катрин. На его голову, как и на головы отравленных свободой и демагогией парижан, падает камень премьеры.

Двадцать шестое июня. 1792 год. Театр Марэ. «Преступная мать».

Уже на подходе к театру на душе у него не спокойно. Бывало, в день премьеры «Женитьбы», вереницы карет, толпы народа не давали пройти, и он пробрался с трудом, за несколько часов до начала спектакля. На этот раз ни верениц, ни толпы. Парижане более чем холодны к его новой пьесе. Аристократы? Милые, добрые? Хлопочут, за кого девушку выдать, как наследство спасти? Да тут пахнет изменой:

– На фонарь аристократов!

Актеры Французской комедии, которым не удалось его обобрать, ещё подливают масла в огонь. Они кричат на всех перекрестках, что пьеса плохая, что они вынуждены были от неё отказаться, что талант Бомарше истощился, что сам он стар и не способен уже ни на что.

Тут и самая гениальная пьеса должна провалиться. Насколько гениальна или бездарна «Преступная мать» спорят давно. Не станем его продолжать. Главное то, что она не ко времени во всех отношениях. Парижане не хотят видеть, не могут видеть спокойно этот сюжет. Его новаторство им непривычно, ведь вместо комедии или трагедии он предлагает им мелодраму. К тому же, его обвиняют в измене, а он до сих пор и пальцем не шевельнул в свое оправдание. Это он-то! Разве парижане не помнят? Прежде стоило даже слегка задеть его честь, как он разражался такими памфлетами, которые выхватывали из рук. Их читали и перечитывали. Над ними хохотал весь Париж. Да что Париж! Над ними хохотала Европа! Что ж нынче? Он нынче молчит!

В партере одни суровые, неприятные лица. Молодые актеры волнуются. Это их первый спектакль. Они начинают слабо, невнятно. Партер начинает издеваться, свистеть, и первыми начинают актеры Французской комедии. Молодежь теряется, путает текст. Премьера кончается громким скандалом. Две недели спустя спектакль приходится снять.

Это несомненное поражение накладывает клеймо на «Преступную мать». Стало быть, она неудачна, слаба. Один старый Гретри приходит в восторг. Пьеса представляется ему замечательной, а уж в чем, в чем, а во вкусе ему нельзя отказать. Он мечтает сделать из неё оперу. Он пишет Пьеру Огюстену письмо и обещает написать к этому шедевру музыку, достойную старика Гретри. Сдержи он свое обещание, возможно, к «Преступной матери» отнеслись бы иначе. Но он не успел. Правда, прожил он ещё двадцать лет, да уже становилось не до комических опер: начинался террор.

Только Пьер Огюстен по-прежнему несокрушим. Он уверен в «Преступной матери», как и во всем. Она ещё будет иметь успех, и он тут же забывает о ней. В сущности, это его личное дело, а у него на руках общее благо. Он просит встречи у новых министров. Они не могут им отказать: ружья в самом деле нужны позарез, и если они, именно они, а не этот комедиант, эти ружья упустят, гнев народа падет на них, а не на него, а что гнев падет уже ни у кого сомнения нет. Стало быть, они принимают его, но не о ружьях хлопочут они. Хлопочут они только о шкуре своей, о своей безопасности.

Он приходит с портфелем, полным бумаг. Они согласны слушать его сколько угодно. Он излагает суть дела со всеми подробностями. Они читает десятки бумаг. Ему кажется, что самый последний идиот наконец должен понять, в чем суть и что надо сделать, чтобы ружья попали во Францию. Тем не менее его вопрошают:

– Так чего же вы просите? Чего вы хотите?

Он смотрит на них укоризненно:

– Я уже не прошу, чтобы мне помогли доставить вам ружья. Я уже понял, что этого не хотят. Теперь я прошу одного: скажите мне, что ружья вам не нужны, что дело слишком щекотливое или хлопотное или что ружья слишком дорого стоит. Скажите хоть что-нибудь.

Ему уже пришлось убедиться тысячу раз, что министры на то и министры, как при старом, так и при новом режиме, что могут сказать всё, что угодно. И он произносит роковые слова:

– Только в письменной форме, чтобы у меня был оправдательный документ.

Я думаю, он с наслаждением наблюдает, как вытягиваются только что бывшие добродушными лица министров. Ах, министры, министры! Болтать они могут всё, что угодно, но ответственности на себя никогда не возьмут! Он знает об этом, но не сдается:

– Я не переставал просить его у ваших предшественников. Разумеется, меня огорчит, если Франция этих ружей лишится, только речь идет уже не о том. Мне слишком хорошо известна суть этого дела. Имеются люди, которые очень хотят, чтобы я, неприятностями разного рода сытый по горло, с досады продал ружья в Голландии. Тогда в Париже можно будет кричать, что патриотизм мой химера, а помехи, в результате которых этих ружья оказались у наших врагов, дело моих собственных рук. Когда вы вернете мне мое слово и мои ружья,