я отправлюсь в Законодательное собрание, подниму над головой документ, который вы мне дадите, и призову в свидетели представителей нации, что я сделал всё, чтобы получить вашу помощь. И Если Законодательное собрание тоже скажет, что нация в этом оружии не нуждается или не желает его получить, я распоряжусь им по своему усмотрению.
Он не столько пугает, сколько обращается к совести, к гражданской чести министров. Но ведь ни у каких министров ни чести, ни совести нет. Министр иностранных дел даже смеется в ответ:
– Мы отлично знаем, что вы с ним сделаете. Вы его продадите за звонкую монету нашим врагам.
Вот, они по-прежнему не помогают ему, но уже обвиняют его. Он с достоинством возражает:
– Да, такие предложения мне делают уже свыше двух месяцев. Не скрою, эти предложения таковы, что на моем месте любой другой уже десять раз принял бы их. Да, я вернул бы все мои деньги сторицей. Но я прежде всего француз!
Ну, министры ничего не могут сами решить, несмотря даже на то, что враг у ворот. Дело вновь отправляется в комитеты. Начинается канитель, известная под именем «стрижено – брито»:
– Ружья нужны?
– Конечно, нужны!
– Так возьмите.
– Не можем мы взять.
– Тогда выдайте документ.
– Не дадим.
– Почему?
– Потому что ружья нужны.
Он кипятится:
– Либо вы заинтересованы, либо не заинтересованы в ружьях. Я не могу занять ту или иную позицию в отношении сделанных мне предложений, пока не будет ясного решения. Я рассчитываю на вашу порядочность и жду такого решения, каким бы оно ни оказалось, но оно не необходимо, и необходимо в письменном виде.
Как только он заговаривает об этом письменном виде, который возлагает всю ответственность на министров, так лица министров меняются. Хмурятся министры. Глядят на него подозрительно. Наконец выходят из себя и угрожают ему:
– Есть опасение, что вы хотите воспользоваться сделанными вам предложениями, чтобы повысить цену на ружья, установить выгодные для вас расценки.
Великолепны эти министерские формулировки: «есть мнение», «есть опасение», «есть подозрение», «можно предполагать», «можно подозревать», «можно считать возможным». Министры изобретательны на такие уловки. Смысла в них нет, зато в них кроется обвинение, неясное, расплывчатое, бездоказательное, но обвинение. Для начала Пьеру Огюстену предъявляют обвинение в вымогательстве. Его вынуждают оправдываться и вновь объяснять:
– Если мне помогут снять эмбарго в Голландии, снабдив меня залогом, которого по праву требует поставщик, я даю честное слово, что ни один покупщик, кроме Франции, для которой и предназначалось оружие, не получит его, сколько бы мне ни предлагали. Я даю честное слово, что не повышу цену, хотя могу взять за ружья золотом по двенадцать с лишком флоринов, вместо восьми, которые получу от вас ассигнациями. Хотите, я напишу заявление, чтобы вы могли показать его на совместном заседании трех Комитетов? Я прошу только справедливости, пусть меня избавят от нестерпимой неясности, которая терзает меня на протяжении трех месяцев. Мне нередко приходит в голову, когда я сталкивался с аполитичным, непатриотическим, несправедливым поведением бывших министров, что они хотят затянуть дело до того времени, когда можно будет воспользоваться непомерным падением курса и потребовать от меня срочной поставки. Я достаточно видел на своем веку, чтобы опасаться такого приема.
Будь министры честными людьми, они поверили бы честному слову любого афериста. Но где же бывают такие министры? Они сами проходимцы и жулики, понаторевшие в лицемерии и обмане и потому не верят честному слову честного человека. Появляется ироническая улыбка, глаза становятся хитрыми, возражение предъявляется иезуитское:
– Но кто же нам даст гарантию, что, устав от трудностей, которые задерживают ружья в Зеландии, вы их не продадите другим, хотя и дали нам слово? Ведь вы коммерсант и ведете крупные дела единственно ради того, чтобы зарабатывать много денег!
Он действительно много повидал на веку и находит выход из дурацкого положения:
– Вы могли бы быть полюбезней, но я вас понимаю. Я избавлю вас от всякого беспокойства по этому поводу. Если вы хотите быть уверены, что не соблазнюсь другими предложениями, согласитесь на немедленную передачу мной права владения в Тервере тому, кого вы сочтете для этого подходящим, тогда ружья станут вашими и вы сможете ими распоряжаться по вашему усмотрению. Можете ли вы требовать большего? Ради того, чтобы обелить мой патриотизм от обрушенных на него подозрения, нет ничего, ничего, на что бы я не был готов!
– И у вас достанет мужества не пойти на попятный?
– Мужества? Да я делаю это предложение по собственному желанию!
– Изложите нам ваше предложение письменно. Мы проконсультируемся на заседании трех Комитетов.
Он излагает. Они консультируются. А время идет да идет. Господи Боже мой! На дворе шестнадцатое июля. Он составляет записку министрам:
«Если вы считаете, что в деле с ружьями я вел себя так, что любой из вас мог бы гордиться подобным поведением, я прошу о единственном вознаграждении: не ставьте меня перед чудовищной необходимостью уступить требованиям врагов государства!
Я умру от огорчения, если после всего, что я сделал, чтобы отнять у них эту возможность, ваше решение поставит меня перед позорной необходимостью позволить им завладеть ружьями, которые предназначены для наших героических солдат.
Я сделаю всё, что в моих силах, чтобы этому помешать. Остальное в ваших руках…»
На другой день его знакомят с особым мнением трех Комитетов. Разрывается договор, заключенный с прежним военным министром. Заключается новый договор. Залог возвращается. Дается обязательство принять оружие в любое время и уплатить убытки, если оно будет захвачено неприятелем в ходе войны.
Казалось бы, его мытарствам конец. Остается подписать договор, и с него сами собой спадают все обвинения в недобросовестности, в темных замыслах, тем более в предательстве или измене.
Э, чего захотел! Министры страсть как любят попользоваться чужими деньгами. Ему делают невероятное предложение: право собственности на ружья у него возьмут хоть сейчас, а рассчитаются с ним только тогда, когда доставят ружья во Францию, крайним сроком считая окончание этой войны, которая, заметьте, по-настоящему даже не начиналась. Как ни клянется он, что пойдет на всё ради отечества, он не может пойти на такую уступку явным мошенникам:
– Извините меня. То, что вы предлагаете, ставит меня в зависимость от ещё более опасной случайности, чем падение ассигнаций. Продлись война десять лет, я на десять лет окажусь без торговых средств. Этого не примет ни один коммерсант.
Министры толкуют о векселях, которые не станут оплачивать, если на этот счет появится ещё одно постановление трех Комитетов, о процентах, которые ни при каких обстоятельствах не могут угнаться за падением курса, и черт знает о чем, лишь бы его обмануть и ничего не платить. Он отбивается. Они спорят. Наконец он соглашается на крайнюю меру:
– Пусть деньги, предназначенные в уплату, будут помещены в сейф моего нотариуса, чтобы гарантия была взаимной и чтобы меня не ждали в дальнейшем всякие пакости, вроде патентов и запретов. Главное, чтобы мне не пришлось месяцами хлопотать о получении того, что мне причитается.
Министры отправляются на заседание трех Комитетов. Крутятся. Вертятся. Придумывают выплатить ему сто тысяч флоринов, при условии, что он примет поручения к оплате на разные сроки. Что ж, чего не сделаешь ради Отечества? Он соглашается. Составляется договор. Переписывается в четырех экземплярах. Все заинтересованные лица собираются, чтобы его подписать. В этот момент на сцену является тихий министерский чиновник из артиллерийского управления. Его имя Вошель. Вошель вкрадчиво говорит, что возникло препятствие: а что если нотариусу вдруг понадобится крупная сумма и ему придет в голову украсть деньги, отданные ему на хранение?
Кто он, этот Вошель? Жулик или просто невежда? Установить это уже никогда не удастся. Пьер Огюстен чувствует, что в этом подлом запросе ещё на месяц переговоров между министрами и комитетами. Он пробует разъяснить, что в сейфе нотариуса обычно лежат не флорины, не дукаты, ни луидоры, а только обменные векселя на определенную сумму и на указанный срок, который по мере надобности будет продляться, так что никаких флоринов, дукатов, луидоров никакой нотариус не сможет украсть.
Тогда Вошель произносит с грустью в лице:
– Придется назвать вам истинную причину. Военное ведомство не располагает достаточными средствами, чтобы выпустить из своих рук такую громадную сумму задолго до её выплаты.
Выходит, всё это время ему морочили голову, и он парирует молниеносно:
– В силу какой же извращенной идеи вы хотите, чтобы я оставил в ваших руках мои средства, обрекая их на бездействие и произвол злого умысла, если само французское правительство не считает себя достаточно богатым, чтобы на это рискнуть? Это кладет всему конец. Я ухожу.
В самом деле, Пьер Огюстен уже поднимается. Вошель останавливает его. Ему вежливо и с разочарованием в голосе объясняют, что он неверно истолковал вполне здравую мысль. Видите ли, у него вовсе не хотят вырывать согласие силой, поскольку вопрос о помещение денег в сейфе нотариуса уже урегулирован комитетами. Но ведь он благороднейший человек. Он уже стольким пожертвовал ради отечества. Что ему стоит пожертвовать ещё кое-что. Его никто не хочет обманывать. У него только просят немного доверия. Ему будут бесконечно обязаны. Ему тотчас выдадут двести тысяч флоринов на ведение его дел, правда, выдадут векселями, векселями на срок, с датами по согласию, только-то и всего.
Приходится признать, что жулика хитрей и опасней правительственного чиновника ещё не выдумал свет. Взломщик, грабитель банков рядом с ним сущий младенец, немногим опаснее комара, тогда как правительственный чиновник вредней самой ядовитой змеи.
Вы только представьте себе, опытнейший коммерсант и финансист, провернувший за свою жизнь десятки, сотни тысяч выгодных сделок, заработавший на них миллионы, потративший не менее сорока миллионов только на поставки оружия американским колониям и ещё больше заработавший на обратных поставках колониальных товаров во Францию, несмотря на наглый отказ американского правительства поставки оружия оплатить, попадает в тупик. У него, по его собственному признанию, горит голова! Он в замешательстве. Он мечется по кабинету министра. Он видит, что его хотят обмануть. Он пытается догадаться, на чем его хотят обмануть, и не догадывается, не обнаруживает крючка, на который подденут его, тогда как у скромного правительственного чиновника крючок уже наготове.