только в годину бедствий – стоило им взять верх, они проявляли величие и великодушие. Такое поведение, благородное и твердое одновременно, создало им мировую империю. Нет мести полней и плодотворней, чем проявление великодушия к побежденным и покоренным французам, которое покорит вам всех остальных.
Позвольте мне привести вам пример успешности поведения, которое рекомендую я вам. Сходство положений здесь поразительно.
Во время войны восставшей Америки против её угнетательницы Англии целая армия англичан и американцев лолялистов (в сущности, внутренних эмигрантов) под командой, если не ошибаюсь, генерала Бергоина, спустилась из Северной Канады по озеру Шамплен и по рекам в самое сердце молодой республики. На равнинах Саратоги эта армия была окружена и принуждена сложить оружие, сдавшись на милость победителя. Континентальный Конгресс, столь же предусмотрительный, сколь и великодушный, осознал, что от того, как он использует эту сокрушительную победу, будет зависеть и заключение почетного мира и отношение нации к основам образуемого им правительства. Конгресс предложил помилование всем побежденным, земли для обработки – всем англичанам и гессенцам, если кто-то из них пожелает обосноваться в стране, которую они хотели себе подчинить. Вашингтон, чье мнение запросили, рекомендовал принять именно такое благородное решение, укрепив тем самым свой авторитет, ставший отныне неколебимым. Английское правительство осознало, что народ, столь достойно воспользовавшийся своим триумфом, непобедим, ибо великодушие, завоевав ему все сердца, покорило общественное мнение вех направлений.
О, французы! Вы, правящие французами, разобщенными между собой в ещё большей степени, чем были разобщены американцы, вы, члены бурного народного собрания, призванные покорить сердца, ожесточившиеся в результате чудовищных зверств тех, кому вы пришли на смену, не будучи их сообщниками, – я не сомневаюсь, что вы столь же остро, как и я, ощутили неоценимое значение события, дарованного вам фортуной. Помилуйте своих пленных! Какова бы ни была судьба, вами им уготованная, жаловаться они не вправе, вы победили их в бою. Но узнайте же теперь, если не знали прежде, что нет француза меж этих разбитых вами эмигрантов, который устыдится того, что был побежден соотечественниками, нет ни единого, кто, как и вы, не видит заклятых врагов в тех англичанах, у которых сам был на службе. Узнайте, что только необходимость выжить, не умереть с голоду вынудили их уступить, подчиняясь наглым островитянам. Главное, узнайте, что министр Питт бесповоротно обречен, если только вы проникнетесь этой мыслью, – ему не простят промахов, ошибок, отсутствия успехов. Вашей гуманностью, встреченной единодушными кликами одобрения, вы принесете больше вреда ему, больше пользы, больше славы себе, укрепив свою власть и всеобщее к ней доверие. Да, вы сделаете больше одним этим великодушным актом, чем всеми, почти немыслимыми подвигами, которыми наши армии поразили Европу. Только вы, вы дни станете творцами мира, предпишете мир, продиктуете его даже англичанам, которые по преимуществу относятся с ненавистью к акциям собственного правительства, предпринятым, чтобы внести смуту в ваши ряды, избравшие свободную форму правления. И, граждане (я уже позволил себе ранее писать вам об этом), если англичане (которых останавливает лишь суетное тщеславие), заключив почетные мир, признают вас народом свободным и суверенным – только взвесьте это слово, о граждане! – тогда вы, депутаты, ты, – Конвент! – все вы покроете себя неувядаемой славой. Ибо Европа без колебаний последует великому примеру, и вы приобретете, вы завоюете тогда прекрасное право спокойно обсудить, действительно ли единовластие – правление самое сильное, самое прямое и самое скорое из всех в выполнении планов, зрело продуманных законодательными собраниями, – подходит великой стране больше, чем всякое иное распределение власти, столь чреватое грозами. Вы сможете преобразовать форму правления в соответствии с волей всей нации, которая прославит себя тем, что у неё на глазах вы приступите к мирным дебатам, одержав великую победу, проявив великодушие и избавив всех от страха, как бы не вернулись снова времена террора, которым можно держать в повиновении рабов, но на который не может опираться разумное правление…»
И подписывается гордо и с вызовом:
«Пьер Огюстен Карон Бомарше,
уполномоченный, включенный в проскрипционные списки,
бездомный, преследуемый, но ни в коей мере
не предатель и не эмигрант».
Он остается мечтателем. Он мыслит гуманно, возвышенно и широко. Но к кому, к кому обращается он? К мелким жуликам, заговорщикам и предателям, убийцам исподтишка. Он советует быть милосердными террористам, которые только в терроре, направленном как направо, так и налево, возможность сохранить свою шаткую, по существу своему преступную власть. Он предлагает им поразмыслить над учреждением конституционной монархии на месте ожесточенной и грязной партийной вражды, тогда как каждый из них мечтает о собственной диктатуре. Его послание они не станут читать, а если и прочитают, то лишь посмеются над ним. К тому же он опоздал.
Большинство пленных уже расстреляли.
Кажется, его уму уже некуда и не на что обратиться, но его ум наделен такой энергией творчества, что не может остановиться, если не хочет разрушиться. Полуголодный, обношенный, сидя в холодной и тесной каморке он продолжает составлять грандиозные планы, которые другими поколениями воплотятся в жизнь лет через сто. Он составляет проект канала, который надлежит прорыть через Суэцкий перешеек, чтобы значительно сократить путь из Европы в Азию и обратно, ведь он коммерсант и лучше многих других понимает грандиозные выгоды этого предприятия. Он размышляет над тем, сколько выгод и преимуществ принесет миру судоходная дорога из Атлантики в Тихий океан по реке Сан-Хуан, озеро Никарагуа, которую следует дополнить всего лишь коротким каналом километров в десять длиной. Он убежден, что нация, которая овладеет судоходным путем между двумя океанами, неизбежно станет владычицей мировой торговли. Этой владычицей он видит Францию, Францию, только её.
Он, как всегда, философствует. Он размышляет о высоких и сложных материях, о проклятой природе неравенства, о жестокости унижения, размышляет трезво и глубоко:
«Если бы у людей не было никаких потребностей, одно это сделало бы их равными. Именно нищета подчиняет одного человека другому. Но истинное зло не в имущественном неравенстве. Оно – в зависимости. Какое дело человеку среднего достатка до того, что есть люди богаче него? Что крайне тяжко, так это – быть ими порабощенным…»
Между тем какие-то тайные силы действуют в Комитете общественного спасения. Ещё до того, как он отправляет ему свое изумительное послание. Он рекомендует другому Комитету, который занимается законодательством, «включить в первую же повестку дня вопрос об исключении Бомарше из списка эмигрантов, поскольку всякая проволочка в этом деле наносит ущерб интересам Республики!»
В самое неподходящее время! Конвент распускается двадцать шестого октября 1795 года. К власти приходит шаткая, бесцветная и продажная Директория. Тем не менее бывший председатель бывшего Комитета общественного спасения продолжает за него хлопотать. Он направляет письмо одному из директоров:
«Я никогда не перестану думать и повсюду заявлять вслух, что преследование гражданина Бомарше несправедливо и что вздорная идея выдать его за эмигранта могла возникнуть только у людей ослепленных, обманутых или злонамеренных. Его способности, его таланты, все его средства могли быть использованы нами. Желая навредить ему, больше навредили Франции. Я хотел бы иметь возможность выразить ему, до какой степени был огорчен несправедливостью, объектом которой он стал. Я исполняю свой долг, думая о нем, и исполняю это долг с удовольствием…»
В его способностях, в его талантах нуждается Франция? Чудеса в решете! Не знаю, каким образом эти мошенники термидорианского переворота намереваются использовать их, но десятого июня 1796 года его вычеркивают из проскрипционного списка и тем возвращают свободу. Он узнает об этом ровно месяц спустя.
Так в путь! Ямщик, гони лошадей!
«Три дня несказанной радости за три года долгих страданий, а потом я готов умереть…»
Он в Париже шестого июля. Его не узнать. Ему шестьдесят четыре года. Он толстый, жирный, с двойным подбородком. Но в минуты встречи это не имеет никакого значения. Дочь вешается ему на шею. Он обнимает стойкую и преданную Мари Луиз. Сестра, постаревшая и больная, целует его. Грустно улыбается. Говорит с печалью, прежде не свойственной ей:
– Твоя и моя старость наконец соединились, мой бедный друг, чтобы насладиться юностью, счастьем и устройством жизни нашей дорогой дочурки.
Он ещё раз оглядывает дорогую дочурку. Она выросла. Она уже взрослая дама. У неё жених, Луи Андре Туссен Деларю, тридцати лет, недавний адъютант Лафайета, будущий генерал. Папочка, мы так ждали, так ждали тебя! Что ж, он счастлив, он полон энергии, одиннадцатого июля он ведет молодых под венец и как ни в чем не бывало гуляет на свадьбе. Правда, именно за столом выясняется, что внутренне он переменился даже больше, чем внешне: он так наголодался в вынужденной своей эмиграции, что никак не может наесться. Ест и ест. Всё подряд. Не может остановиться никак. И тем, разумеется, губит себя.
Спохватывается: в доме нет его самого верного друга, Гюдена де ла Бренельри. Где же Гюден? Гюден осторожен и трусоват. Все эти годы он скрывается вдали от Парижа, в небольшом селении Марсилли близ Авалона. Живет в крайних лишениях, как жил в Гамбурге его старший друг, и как он, держится мудрецом, сочиняет трагедии и составляет исторические труды. Конечно, недалекий, посредственный, а все-таки замечательный человек!
Пьер Огюстен пишет ему, зовет возвратиться в свой дом, поскольку его дом давно уже и дом Гюдена де ла Бренельри. Добровольный изгнанник встречает его послание с радостью, но и с печалью: он готов мчаться и броситься на шею доброму другу, но у него ни гроша. Пустяки. Пьер Огюстен отправляет ему десять луидоров, да не в паршивых, обесцененных ассигнациях, а в звонкой монете. Со слезами на глазах отвечает ему несчастный, но гордый поэт: