– Вот уж нет! Я его не знаю и знать не хочу!
По этой беспричинной задиристости и вранью Пьер Огюстен верно угадывает, как напряжено всё её существо, как она в себе не уверена, несмотря на муштровку, какой дома подверг её опытный правовед, и до чего она в то же время глупа, до чего не способна оценить обстановку и взять верный тон. Был бы грех не воспользоваться слабыми сторонами противника. Вряд ли он – мечтает о том, что, сбив с позиций приглуповатую мадам Габриэль, он выиграет процесс. Но он все-таки может его оттянуть. В его безвыходном положении и это уже немалый успех. К тому же его ободряет счастливое превращение этого несчастного книгопродавца Леже из лжесвидетеля в невольного провозвестника истины. И он затевает игру, ещё не предвидя её окончания, затевает с подъемом, с блистательным мастерством. Самым невинным тоном прекрасно воспитанного светского человека, приятно изгибаясь в поклоне, он говорит:
– Я также не имею чести быть знакомым с мадам Гезман, однако при виде её не могу не испытывать желания, прямо противоположного тому, какое выразила она.
Мадам Габриэль надувает губки и отворачивается. Между тем ей предлагают изложить свои обвинения. Ей приходится отвечать. Она вскидывает головку и барабанит то, что ей приказано затвердить наизусть, но при этом несколько завирается:
– Пишите, что я упрекаю и обвиняю ответчика, потому что он мой главный враг и потому что его злонравие известно всему Парижу.
Пьер Огюстен наблюдает, как она плотнее усаживается на стуле, как выходит из себя под воздействием собственных слов, как возвышает голос, привычно обрушивая на него оскорбления. Он видит перед собой пустую, но, в сущности, несчастную женщину, понапрасну втянутую в непосильную для неё мужскую игру, корыстную и злонамеренную по мелочи, так что на неё не стоит сердиться. Он и не сердится. Он даже сочувствует ей. В заявлении с его стороны ещё прибавляется вежливости, по-прежнему изысканно светской, немного утрированной, но отчасти человечной и искренней:
– Я ни в чем не могу упрекнуть мадам, даже в том, что она сейчас поддается дурному своему настроению. Мне только приходится выразить ей мои величайшие сожаления, что понадобился уголовный процесс, чтобы я получил возможность впервые изъявить ей мое почтение. Что касается моего злонравия, то я надеюсь доказать ей умеренностью моих ответов и почтительностью поведения, что она неправильно на мой счет информирована своими советчиками.
Однако все эти тонкие иглы вонзаются в слишком толстую шкуру. Его славно отточенная ирония, его превосходно исполненные насмешки пролетают мимо этих грубых мещанских ушей. Мадам Габриэль не меняется в лице, обнаруживая свою умственную и нравственную ничтожность. Молчаливый писец старательно скрипит вороньим пером, записывая его ответ слово в слово, не обращая внимания, что ответчик острит там, где не принято и не следовало острить.
Что остается? Остановиться? Покорно отвечать на поставленные вопросы, заранее смирившись со своим поражением, если видишь, что перед тобою стена, прочно сложенная из бесстыдства, тупости, лжи? Ну нет! По крайней мере можно самому насладиться своей комедией, к тому же нравственная победа подчас бывает важнее и слаще всякой иной.
Со смехом в глазах Пьер Огюстен произносит любезности в адрес расфуфыренной дамы. Он бросает несколько комплиментов её красоте. Он подпускает несколько шпилек её неувядающей молодости. Он поднимается с места, со своей превосходной осанкой и манерами царедворца приближается к ней, подает ей с изяществом руку и несколько раз проводит её по следственной зале, якобы для того, чтобы видели все, как она всё ещё хороша и стройна. Его неотразимое обаяние без малейших усилий с его стороны действует на увядающую кокетку. Она жеманится, строит подведенные глазки и вдруг признает, что он вовсе не такой дикий зверь, каким молва изображает его. Она выглядит так нелепо, так глупо, что простодушный следователь невольно хохочет и в сторонке мелко взвизгивает изумленный писец.
После этой неожиданной, до колик комической сценки, придуманной на ходу, с трудом восстанавливается должный порядок. Секретарь монотонно читает его показания, которые он давал следствию на прежних допросах. До де Комбо, отсмеявшись, вопрошает сдержанно, хотя и с некоторым легкомыслием, ещё не сошедшим с лица, имеет ли мадам Гезман де Тюрн какие-нибудь замечания по поводу того, что её прочитали. Мадам Гезман де Тюрн улыбается самодовольно, изображая писаную красавицу, и отвечает, на этот раз, своими словами, разительно отличными по характеру выражений от тех, которые нажужжал ей в уши супруг:
– Право же, нет. Что могу я сказать об этом нагромождении глупостей? Мсье Бомарше не жаль, по всей вероятности, времени, если он заставил записать всю эту чушь.
Такой бесцеремонный ответ не очень удобно заносить в протокол. К тому же До де Комбо всё ещё не покидает веселость, вызванная такой великолепной уморительной сценой, каких не встретишь не только в чопорно-скучном суде, но и на подмостках театра. Он вежливо, но тоже не без тени иронии, просит свидетельницу точнее сформулировать свои возражения, и прибавляет построже:
– Я обязан предупредить вас, мадам, что потом будет поздно.
Мадам Габриэль до того поверила в неотразимость своей красоты, что забывает урок, преподанный ей в кабинете господина советника, сбивается и не тотчас припоминает, что именно следует ей излагать:
– Но по поводу чего же, мсье? Я не вижу, что… Ах, да!.. Запишите, что все ответы мсье Бомарше лживы и были ему подсказаны.
Пьер Огюстен улавливает в то же мгновение, что она окончательно сбивается с толку и путается в собственных мыслях и в тех, которые были вдолблены ей. Он улыбается своей насмешливо-тонкой улыбкой, поскольку его очередь собственного защитника ещё не пришла, чтобы он мог говорить. Мадам Габриэль против воли помогает ему, высокомерно бросая:
– Чему вы смеетесь?
Он в тот же миг использует эту возможность и выводит её на чистую воду, прежде чем успевает вмешаться До де Комбо: Да тому, что ваше восклицание выдает, что вы вдруг припомнили эту часть своего урока, только не совсем точно и к месту. Поскольку в моих показаниях имеется множество вещей, вовсе до вас не касающихся, вы никак не можете знать, насколько мои ответы лживы или правдивы. Что же касается подсказки, вы явно напутали, ведь ваши советчики рассматривают как главу клики, если воспользоваться вашими выражениями, и потому вам велено говорить, будто это я подсказываю ответы другим, а вовсе не то, что мои ответы кем-то подсказаны мне. Но разве вам нечего сказать, в частности, по поводу письма, которое я имел честь вам передать и благодаря которому я получил аудиенцию у мсье Гезмана?
Мадам Габриэль кое-как мямлит, поскольку этот коварный запрос не был заранее отрепетирован дома:
– Разумеется… минуточку… запишите… что касается так называемой аудиенции… так называемой… аудиенции…
Она умолкает, запутавшись окончательно в чужих выражениях, совершенно чуждых её вульгарному языку, и начинает краснеть.
Секретарь ждет со своим вороньим пером, приоткрыв слегка рот, по привычке страшась что-нибудь пропустить.
Молчание длится так непростительно долго, что следователь До де Комбо находит нужным вмешаться и приходит на помощь свидетельнице: Ну, мадам, что подразумеваете вы под «так называемой аудиенцией»? Не будем придираться к словам. Выскажите твердо вашу мысль, а я вашу мысль тотчас сформулирую сам.
Мадам Габриэль несколько ободряется и сыплет вперемешку свои и чужие слова, лишний раз свидетельствуя о том, что никакая она не де Тюрн, а всё та же неотесанная мещанка, какой и была, девица Жамар:
– Я говорю, что не вмешиваюсь ни в дела, ни в аудиенции моего мужа. Я занята только домом. Если мсье Бомарше и вручил моему лакею письмо, то он это сделал только по своему ужасающему злонравию. На этом я буду настаивать вопреки и против всех!
Пьер Огюстен вновь вступает в дознание в качестве своего адвоката:
– Соблаговолите нам объяснить, какое злонравие вы усматриваете в таком простом поступке, как передача лакею письма?
Она пучит глаза, долго молчит, так что секретарь с безнадежным видом опускает перо, и выпаливает внезапно, видимо, что-то сообразив:
– Если правда, что мсье Бомарше принес в наш дом письмо, пусть скажет, кому из наших слуг он это письмо вручил?
Ответ не составляет труда, поскольку Пьер Огюстен видел лакея своими глазами, и видел несколько раз:
– Молодому лакею, блондину, который сказал, что служит вам.
Она торжествует и чуть не кричит: Ага, вот вы и попались! Пишите, пишите, что мсье Бомарше вручил письмо блондину, тогда как мой лакей не блондин, о нет! Мой лакей очень светлый шатен! И если это мой лакей, какая на нем была надета ливрея?
Борьба за оттенки цвета волос на миг сразила его. К тому же, разумеется, именно на ливрею он не обратил никакого внимания, ему было не до того. Пьер Огюстен, в свою очередь, заминается и ловким маневром обходит неприятный вопрос стороной:
– Я не знал, что у ваших слуг особая ливрея, мадам.
От гордости, что у её личных слуг особенная ливрея, ещё больше от торжества, что наконец-то осрамила его, она чуть не прыгает на своем стуле: Пишите, пишите, прошу вас! Мсье Бомарше, якобы разговаривавший с моим лакеем, не знает, что у него моя собственная ливрея, а у него их даже две: одна для зимы, другая для лета!
Истинная мещанка, она комична в водевильном своем торжестве, и он вновь улыбается со своей тонкой насмешкой:
– Мадам, я настолько не намерен оспаривать у вас две ливреи, для зимы и для лета, что мне даже кажется, будто ваш лакей был в утреннем весеннем камзоле, коль скоро дело происходило в апреле. Простите, если я выразился не совсем точно. Поскольку мне представлялось само собой разумеющимся, что после вашего замужества ваши лакеи расстались с ливреей Жамаров, чтобы облечься в ливрею дома Гезмана де Тюрна, мне и в голову не приходило различать по платью, имею я дело с лакеем барина или барыни. В этом деликатном вопросе мне пришлось положиться на коварные заверенья лакея, независимо от того, был он блондином или светлым шатеном. Однако, будь он в ливрее Гезманов или Жамаров, факт остается фактом: на глазах у двух безупречных свидетелей, мэтра Фалькона и моего стража Сантера, я вручил некоему лакею, якобы вашему, у вашего подъезда письмо, которое отнести он отказывался, потому что, говорил он, барыня сейчас с барином. Тем не менее он всё же отнес это письмо, когда я его успокоил, после чего возвратился с ответом: «Вы можете подняться в кабинет барина, он спустится к вам по внутренней лестнице».