Видимо, сообразив обстоятельства, пятого июля Пьер Огюстен обращается прямо к Сартину, чем подает нам достаточно ясный намек, что он ведет какую-то хорошо законспирированную интригу, в том числе и с английским правительством, именно в паре с этим испытанным мастером всякого рода закулисной игры. Дело до того важно, до того не терпит никаких проволочек, что он осмеливается через Сартина переслать на подпись его величеству им самим составленный документ, причем составляет документ с такой дипломатической тонкостью, что документ предоставляет ему самые широкие, даже неограниченные полномочия, тогда как король имеет в виду всего лишь скорейший и тщательный розыск мифического памфлета. Вот этот замечательный документ:
«Мсье Бомарше, имея мои секретные указания, должен отбыть возможно скорее к цели своего назначения. Соблюдение тайны и скорое исполнение порученного явится самым любезным подтверждением его рвения к моей службе, которое он может мне дать.
Людовик».
Сартин тотчас выкладывает документ на стол короля. Король собственноручно переписывает его, не меняя ни слова, подписывает и ставит дату «10 июля», которая лишний раз указывает на то, какой важности и какой спешки в действительности ведет в Лондоне переговоры Пьер Огюстен. Может быть, об этом ещё более говорит благодарственное письмо, отправленное самому королю без соблюдения всех необходимых формальностей при обращении подданного к своему государю, каких требует установленный этикет:
«Любовник но сит на груди портрет своей возлюбленной, скупец ключи, ханжа медальон с мощами, я заказал овальный золотой ларец, большой и плоский, в форме чечевицы, вложил в него приказ вашего величества и повесил себе на шею на золотой цепочке, как предмет самый необходимый для моей работы и самый для меня драгоценный…»
Владея таким изумительным документом, да ещё ради сохранности и ради того, чтобы находиться всегда под рукой, замурованный в золотой ларец, укрытый на груди под одеждой, Пьер Огюстен возвращает полное доверие лорда Рошфора и может продолжать переговоры о государственно-важных делах. Для короля же он сочиняет занимательную историю, наполняя её чуть ли не демоническим мраком, таинственными предосторожностями и опасностями для самой его жизни, совершенно несоразмерными тому предприятию, которое он вызвался провернуть для спасения честного имени королевской четы. Вероятно, при этом его вдохновляет уверенность в том, что чем неправдоподобнее он сочинит, тем вернее поверит в реальность происшествий простодушный, по мнению многих, прямо скудоумный король. Едва ли не с наслаждением, может быть, забавляясь, смеясь, нагромождает он нелепости одна на другую под видом обстоятельного доклада Сартину, который спустя несколько дней ляжет на стол короля:
«Я видел рукопись, прочел её, смог даже выписать из неё несколько параграфов. Я посулил пятьдесят гиней за то, что она будет добыта и предоставлена в мое распоряжение всего на несколько часов. Мне представлялось необходимым начать именно с этого, поскольку пасквиль мог оказаться заурядной злобной стряпней, не стоящей, чтобы о ней хлопотать, в таком случае не о чем было бы и говорить. Вчера вечером мне тайно вручили её в парке Уоксхолл на условии, что я возвращу её до пяти утра. Я пришел домой, прочел, сделал извлечения. Около четырех часов, открыв окно моей приемной, выходящее на улицу, я выбросил пакет, свернутый в трубку, человеку, который доверил мне рукопись и которого я опознал по условленному сигналу, после чего бедняга дал тягу. Таким образом теперь мне известно, о чем идет речь. Прошу Вас, прочтите возможно внимательнее то, что я пишу, и взвесьте все мои доводы, ибо это равно важно для нас обоих, для Вас даже больше, – ничтожнейшее упущение может стоить Вам немилости королевы, может превратить её в Вашего злейшего врага, что пресечет карьеру, которая становится весьма соблазнительной…»
Несколько странно читать эти известия о каких-то совершенно излишних условных сигналах, которые необходимо подавать в пятом часу на рассвете, точно вся операция касается не обыкновенного клеветнического памфлета, а важнейших и наисекретнейших сведениях о тайных планах английского кабинета на Средиземном море или в Канаде. Ещё страннее, что Пьер Огюстен пугает, в случае провала этого смехотворного дела, всесильного министра полиции пресечением карьеры и немилостью Марии Антуанетты. Смеется ли он, как, может быть, они вместе смеялись в кабинете Сартина, изумляясь, до какой крайней степени доверчив новый король? Способствует ли таким способом его продвижению в морские министры, преувеличивая трудности пресечения клеветнической деятельности закулисных врагов короля, зная отлично, что Сартин обязан доложить его письмо королю? Предпринимает ли он какие-то слишком серьезные, далеко идущие самостоятельные политические шаги и предупреждает Сартина, какая опасность им обоим грозит, если все тайны его экспедиции станут почему-либо явными?
Сквозь все эти дебри закулисной игры уже не продраться ни с каким фонарем. Он точно предупреждает о чем-то и не устает повторять:
«Если это произведение будет распространено, королева, справедливо раздосадованная, вскоре узнает, что предоставлялась возможность его уничтожить и что в это дело были замешаны как Вы, так и я. Её гнев может перейти все границы и оказаться тем более опасным, чем менее она позволит себе признаться вслух о его причине…»
Ему и этого мало. Под праведный гнев королевы он подводит философские основания:
«Первое правило в политике – доводить начатое до победного конца. Потерпевшему поражение не засчитываются никакие усилия, никакие старания. В отчаянии от невозможности отомстить врагам, которые не даются в руки, оскорбленный государь почти неизменно вымещает свой гнев на том, кто, будучи причастен к попытке пресечь зло, не смог добиться нужного результата, и в особенности так случается часто, ели государь этот – женщина…»
И ещё при этом вопрошает Сартина, прожженного специалиста по части подобных интриг, знает ли тот хоть одну оскорбленную женщину, которая способна прощать.
Сартин, разумеется, таких исключительных женщин не знает. Не знает их и Пьер Огюстен. Остается обнаружит самого памфлетиста, выкупить мерзкий пасквиль и сжечь уже отпечатанный типографским способом весь тираж. В общей сложности на всю эту канитель уходит почти целый месяц, точно перепуганный памфлетист укрывается за семью замками за тридевять земель.
В конце концов, разумеется, опасный памфлетист обнаружен. Его зовут Аткинсон. Он англичанин. Они встречаются, опять-таки тайно, по дороге на Оксфорд. Аткинсон, нет, не один, а в сопровождении свиты телохранителей, привозит четыре тысячи экземпляров памфлета в обыкновенной дорожной коляске и тут же передает и самую рукопись. И что же?
Пьер Огюстен, пользуясь слабым рассеянным светом, падающим от фонаря, едва взглянув, едва наскоро пролистав, обнаруживает, что ему подсовывают всего лишь копию с оригинала, точно рука Аткинсона, доселе предпочитавшего разного рода условные знаки, ему отлично известна. Он требует подлинник, отказываясь платить. Аткинсон возвращается к своему тайнику. Пьер Огюстен ждет его часа три на дороге, точно нельзя было отправиться вместе и подождать где-нибудь вблизи тайника, во всяком случае было бы больше гарантий, что подлец не сбежит.
Аткинсон на этот раз держит слово. Пьер Огюстен вновь освидетельствует предоставленный экземпляр при слабом свете всё того же дорожного фонаря и убеждается, что на этот раз ему вручают действительно подлинник. Аткинсон получает свою иудину плату за подлость. Отпечатанные экземпляры тут же предаются огню. Поручение наилучшим образом подходит к концу. Пора мчаться в Версаль, где его ждет помилование и возвращение прав.
Не тут-то было. Каким-то фантастическим образом выясняется, что ещё один такой же тираж поносного сочинения печатается в Голландии, что Аткинсон, англичанин, вовсе не Аткинсон, но Анжелуччи, не то итальянец, не то иудей, и сломя голову надобно мчаться совсем не в Версаль, а в обратную сторону, в Амстердам.
И Пьер Огюстен без промедления скачет в Голландию!
Глава втораяНемыслимый вояж
По собственной ли инициативе предпринимает он эту поездку, заранее ли её спланировали в Шантлу, получает ли он новые указания со спешным курьером, примчавшимся от Сартина, как знать? Только двадцать шестого июля он доносит в Париж, на минутку задержавшись в Кале, куда направляется и какова его будто бы главная цель, причем заверяет Сартина, что в Париже будет всенепременно десятого августа.
Понятно, что прохвост Анжелуччи ждет его в условленном месте. Вновь встречаются ночью, черт знает где, точно контрабандисты, хотя речь ведут всего лишь о пресловутом памфлете, который легально, без нарушений закона печатается в Голландии, в такой же относительно свободной стране, что и Англия, в Голландии печатает свои запрещенные сочинения чуть ли не вся просвещенная Франция, включая Вольтера. История повторяется от слова до слова. Представляются отпечатанные брошюрки. Платятся деньги. Предается огню весь тираж до последней страницы. Тем не менее, Анжелуччи все-таки изворачивается, аки змий, утаивает, на этот раз не оригинал рукописи, а всего лишь один-единственный отпечатанный экземпляр, и вновь исчезает. Казалось бы, исчезает подлец неизвестно куда, однако каким-то образом обнаруживается, что подлец намыливается укрыться не где-нибудь, а в немецком городе Нюрнберге, тогда как итальянцу сподручней было бы затаиться где-нибудь в Брешии или Сиене, куда, видимо, Пьер Огюстен не стремится, по каким-то причинам ему нужен именно Нюрнберг. Причем, обратите внимание, на всю эту несложную катавасию уходит полмесяца.
Пьер Огюстен, разумеется, полон решимости. Десятого августа, далеко от Парижа, в который обещал прибыть в этот день, он извещает Сартина:
«Я держусь как лев. У меня больше нет денег, но есть драгоценности, бриллианты. Я всё продам и с яростью в сердце вновь пущусь на перекладных. Немецкого я не знаю, дороги, по которым придется ехать, мне незнакомы, но я раздобыл хорошую карту и уже понимаю, что путь мой лежит через Нимег и Клев на Дюссельдорф, Кельн, Франкфурт, Майнц и, наконец, Нюрнберг. Я не стану останавливаться ни днем, ни ночью, если только не свалюсь в пути от усталости. Горе омерзительному субъекту, который вынуждает меня сделать лишних триста или четыреста лье в момент, когда я рассчитывал наконец отдохнуть! Если я поймаю его, я отберу у него все бумаги и убью в отместку за причиненные мне неприятности и огорчения…»