Умело используя очевидные преимущества правильной военной организации, дисциплины, муштры и налаженного снабжения, генерал Джон Бергойн начинает размеренное продвижение из Канады. В те же дни генерал Уильям Хоу, в августе 1776 года, наносит Джоржу Вашингтону чувствительное поражение при Бруклине, пятнадцатого сентября вступает в оставленный без боя Нью-Йорк, в ноябре занимает ещё несколько небольших крепостей и вытесняет Джоржа Вашингтона за реку Делавер. В сущности, без крупных сражений победителю удается захватить большое количество пленных и оккупировать экономически важные территории на востоке. Таким образом, к концу этого тяжелого года судьба объявивших о независимости колоний буквально повисает на волоске.
Именно корабли, принадлежащие романтическому испанцу, а вовсе не правительству Франции, помогают остановить отступление. Накормленные и обмундированные добровольцы уже не испытывают твердого желания воротиться к родным очагам и к доброй миске с приправленными салом бобами. Вид пушек вселяет в них мужество. Офицеры, прошедшие лучшую в Европе военную школу, принимаются превращать довольно бесформенный сброд Джоржа Вашингтона в боеспособную регулярную армию.
Тевено де Франси исправно докладывает романтическому испанцу об этих первых результатах его неустанных трудов. Пьер Огюстен без промедления отвечает ему:
«Невзирая на все неприятности, новости, приходящие из Америки, наполняют меня радостью. Славный, славный народ! Его военная доблесть оправдывает то уважение, которое я к нему испытываю, и тот энтузиазм, который он вызывает во Франции. Короче, мой друг, я хочу получить обратными рейсами обещанные грузы только для того, чтобы и впредь служить ему верой и правдой, выполнить взятые на себя обязательства и получить таким образом возможность снова оказать ему всю необходимую помощь…»
Пятого января 1777 года у него появляется дочь Евгения, рожденная Мари Терез Виллермавлаз, с которой он всё ещё в брак не вступил. Наконец он достигает высшего счастья, каким ему представляется ни с чем не сравнимое счастье отцовства. Теперь каждый вечер его душа отдыхает у колыбели младенца.
Не вижу смысла скрывать, что его утомленное тело ищет отдохновения в ином, но не менее притягательном месте. Ещё в Лондоне до него добралась мадам де Годвиль. Эта вдова с абсолютно испорченной репутацией, отчасти как неизбежное следствие её действительных прегрешений, отчасти благодаря злым языкам её многочисленных личных врагов, которых она с каким-то особенным даром умеет приобретать всюду, куда ни являет свои слепящие прелести. Чтобы свить на её вовсе не безобразную голову терновый венец грязных сплетен, довольно уже и того, что её часто видят в обществе скандального шевалье д’Эона, капитана драгун. Кроме того, эта женщина неглупа, образована и владеет пером, и о ней говорят, что она сочиняет пасквили, в самом непривлекательном свете рисующие самых блистательных злодеек неутомимого в распутстве Версаля. Возможно, она в самом деле сочиняет пасквили, лишь бы излить свою желчь, кипящую в огне неудач, возможно, кое-какие пасквили попросту вешают на неё иные, неуловимые пасквилянты, чтобы тем вернее скрыться от мести ловко обесчещенных придворных особ высокого ранга.
Как бы там ни было, мадам де Годвиль небезопасно появляться в Париже, однако Пьер Огюстен, по её заверению, так глубоко затронул нежные струны её всё ещё не растраченного, не остывшего сердца, что она мчится следом за ним и увлекает его в свою огнедышащую постель.
Вертясь как белка в колесе, с утра до вечера расточая без меры энергию, опустошенный, усталый, он устремляется к ней, чтобы напрочь забыть обо всем и набраться энергии, которую завтра выплеснет в министерствах, в конторах и в гаванях, где готовятся к отплытию его корабли. Мадам де Годвиль с жаром женщины, изголодавшейся по любви, удовлетворяет его неудовлетворенную чувственность, как умная, рассудительная, искренне преданная, но холодная Мари Луиз насыщает его жаждущие участия чувства, и когда он не в состоянии вынырнуть из водоворота своих бесчисленных предприятий, его неудержимо влечет в этот головокружительный омут. Тогда он, урвав минутку сам у себя, чуть ли не на ходу, строчит её шутливые записочки откровенно фривольного смысла:
«Если Вы меня спросите, почему Вас повсюду не оставляют в покое, почему Вы «бочка для всех затычек», я отвечу Вам в восточном стиле, что Вы поистине созданы самой природой для того, чтобы Вас «затыкать», и притом где угодно…»
«Мама спрашивает, как поживает наш проказник? Я надеюсь, что мама приготовила теплое гнездышко, чтобы его приютить. Встретит ли она его ласково, когда он войдет, покачает ли, чтобы убаюкать? Мне не дает покоя этот проказник, который каждый вечер щекочет меня и говорит: «коли бы я хотел, папочка, месяцев восемь или девять кряду не вылезать из мамочкиного гнездышка…»
«Надеюсь, мне повезет, и я смогу прийти сегодня вечером и ответить на всё остальное, что в твоем письме. Я верю, дорогая, что в твоей ступке с того дня ничего не толкли, и заверяю тебя честным словом, что и мой пестик всё это время отдыхал. Какое счастье! Я только что получил сообщение о прибытии в порт назначения одного из моих самых дорогостоящих кораблей. Нынче вечером ты меня с этим поздравишь…»
Как знать, может быть, благодаря этой случайно подвернувшейся ступке он и выдерживает то невероятное физическое, умственное и духовное напряжение, в котором изо дня в день живет в течение уже нескольких лет. Мало того, что его корабли с мундирами, боеприпасами, пушками и офицерами всех родов войск уходят один за другим чуть не из – десятка французских портов, расположенных на западном побережье. В те дни, когда он скачет из Парижа к водам Атлантики, то в один порт, то в другой, едва успевая менять лошадей и только в дорожной карете выкраивая время для краткого сна, он умудряется ввязаться в очередное, правда, мирное дело, которое на поверку оказывается сложнее и кляузнее всех вместе взятых военных дел и требует, может быть, большей изобретательности ума, чем командование морским или сухопутным сражением.
Затрачивая миллионы на мундиры и пушки, мушкеты и корабли, он подчас нуждается в нескольких ливрах на неотложные личные нужды. Он оборотистый коммерсант, и все статьи доходов у него на строжайшем учете. Он то и дело просматривает свои конторские книги, чтобы все источники поступлений исправно пополняли его с той же исправностью опустошаемый кошелек. И ливры десятками, сотнями и сотнями тысяч своевременно притекают и тут же растекаются по всем направлениям, питая бесчисленные его предприятия. Лишь один источник дохода прямо-таки ставит в тупик его непогрешимый финансовый ум: театр, несмотря на постоянный успех его уже прославленной и всеми любимой комедии, явным образом не желает давать ни сантима.
В своем бесконечном верчении он все-таки умудряется заняться разрешением и этой мудреной загадки. Отгадка оказывается чрезвычайно простой. Жадность актеров не имеет границ. Сплотившись в товарищества, владея театрами, они обирают своих поставщиков-драматургов до нитки и с такой неподражаемой виртуозностью ведут этот бесстыдный процесс обирания, что нередко принуждают поставщика-драматурга приплачивать им за приятное удовольствие видеть плод своего вдохновения на подмостках.
С формальной стороны всё обстоит в высшей степени благородно и справедливо. За пятиактную пьесу драматург имеет получить девятую часть прибыли, которую приносит каждый спектакль, и двенадцатую часть, если у него достало творческих сил только на какую-нибудь трехактную пьеску. Понятно, какое безобразие из этого следует. Из этого следует, что в погоне за долей дохода предприимчивые драмоделы готовы вливать в свои скороспелые детища сколько угодно чистейшей воды, лишь бы дотянуть до приятного права на девятую часть.
Однако эта понятная хитрость мало им помогает. Вполне невинное, прямо-таки детское хитроумие драматургов изобретательные актеры преодолевают хитроумием поистине сатанинским. В один для драматургов явно ненастный день они, поднатужившись, объявляют, что в природе доходов вообще не имеется, а имеется только чистый доход, из которого девятая или двенадцатая часть и причитается драматургам. Наивные драматурги интересуются, что за зверь этот невиданный чистый доход. Им изъясняют толково, что из общей выручки, которая каждый вечер приходит из кассы, следует вычесть расходы на постановку, и это, согласитесь, законно. Конечно, это законно, драматурги не могут не согласиться, хотя никому из них не приходит в голову определить предварительные расходы на изготовление пьесы трехактной, тем более пятиактной, а согласившись, снова интересуются, во что же выливаются эти расходы. Жулики отвечают, что в точности вывести эти расходы никакой возможности нет, а проще всего раз навсегда положить на эти расходы тысячу двести ливров за постановку. Драматурги тяжко вздыхают, но соглашаются и на это. Тогда жулики продолжают, что далее надобно вычесть из выручки дополнительные расходы на данную постановку. Это какие?
Ну, отвечают протяжно, вот у вас там король на троне сидит, так за трон-то особо надо платить. За трон так за трон, и ничего не остается кругом виноватому драматургу, покусившемуся на короля и на трон, как согласиться, что да, братцы, верно, за трон действительно особо надо платить, и разве что мысленно себя обругать за этот черт знает из какой надобности ввернувшийся трон.
А там пошло и пошло. Из кассовой выручки вычитается стоимость годичных и пожизненных абонементов, затем сумма скидок за кресла, затем отчисления на бедняков, уж это, позвольте, позвольте, дело святое, затем, просим великодушно простить, расходы на автора.
Тут уж автор чуть не сходит с ума: какие такие расходы?! А вот вам, мсье, во время репетиции подали пить, пить вам хотелось, бесценное горло смочить, а вода денег стоит, за воду, известное дело, надо платить. И ведь это не всё, далеко, далеко как не всё! Вам также подавали свечу, что-то там захотелось вам начертать, а за свечу, вы же не станете спорить, тоже надо платить.