Прежде чем иволга пропоет — страница 24 из 60

вести.

Домработницей у них трудилась кривоногая боевая тетка невнятного возраста, злючая, ругачая и проворная как бес. Гурьевых эта ведьма нещадно гоняла, если они попадались ей на пути, пока она ползала с тряпкой. Никаких швабр не признавала, мыла по старинке, руками, и отмывала до блеска, скрипа и прозрачности. Веника считала своим личным врагом. По-моему, даже Борис Иванович ее побаивался. Марина говорила, что домработница досталась им в наследство, и у них были сложные и малопонятные ритуалы: как поздороваться, где оставить зарплату, сколько налить «в честь праздничка», а налить надо было обязательно, да и вообще, кажется, тетка бухала будь здоров.

Меня она страшно невзлюбила. При Гурьевых здоровалась сквозь зубы, без них молча испепеляла лютым взглядом. Я внутренне ежилась, но внешне старательно играла роль примерной девочки.

Но если не считать домработницы, у Гурьевых мне было весело. Хоть это и не такое веселье, к которому я привыкла.

Представьте себе: они играли в настольные игры! Все вместе, вчетвером! Когда я впервые это увидела, решила, что они совсем свихнулись от безделья. Взрослые люди – а расставляют по нарисованному морю разноцветные кораблики.

Но тут мне сообщили, что мой кораблик – синий, и пришлось включаться в эту дребедень и изображать заинтересованность.

А через пятнадцать минут я уже топила чужие парусники, швырялась золотыми слитками и проклинала злую пиратскую судьбу, когда выпадала отмена хода.


В столовой у Гурьевых напротив двери висела картина. Год назад, увидев ее, я бы сказала: мазня мазней. Но беседы с Ясногородским не прошли даром, и я кое-что понимала про импрессионизм.

Это был потрет молодой женщины в короткой черной шубке. Голову ее закрывал цветастый платок. Женщина улыбалась, и куда бы ты ни перемещался по комнате, ее живой веселый взгляд следовал за тобой. Другие картины, а их у Гурьевых хватало, не так мне нравились, как эта, и иногда я прибегала к ней просто чтобы поздороваться. Однажды это заметила Марина. Я смутилась, а она как будто обрадовалась.

У Ясногородского в конце зимы случились какие-то дела, он стал редко появляться, а когда приходил к Октябрине, выглядел озабоченным. Я пыталась расспросить его. Леонид Андреевич шутливо уклонялся от ответа, но однажды уставился на меня как-то странно, по-совиному, и вдруг спросил, что я думаю об Эстонии.

Столица у нее город Таллинн, отвечаю. Две эл, две эн.

Он засмеялся. А не хотелось бы тебе, говорит, побывать там?

Вот дурацкий вопрос! Мне везде хотелось бы побывать. Я же от Москвы не отъезжала дальше, чем на сотню километров.

Ясногородский, услышав это, кивнул, словно что-то такое себе надумал, потрепал меня по подбородку, как котенка, и вскоре ушел.

Из-за того, что он был постоянно занят, я застряла у Лизы почти на два месяца. С любой другой семьей этот срок показался бы мне вечностью, а моя работа – каторгой. Но только не с Гурьевыми.


Не знаю, как объяснить… Марина и Борис Иванович как будто вообще не делали разницы между мною и своими детьми. То есть поначалу-то, конечно, делали. Они приглядывались ко мне. Но в отличие от всех остальных толстосумов, которых я обрабатывала, в их взглядах не было подозрительности покупателя, опасающегося, что ему подсунут негодный товар.

Помню, как я обрадовалась, когда Борис Иванович отчитал нас с Лизой. Мы и правда вели себя как дурочки: накупили тюбиков с краской для волос – синей, зеленой, розовой, фиолетовой – и выкрасили Тимофею всю голову в разноцветные перья, будто попугайчику. Сам-то он был в восторге! Но потом оказалась, что эта чертова краска пачкается. Тима перемазал шапку, свитер, подушку и даже по дивану поелозил своей дивной радужной башкой. В общем, было за что нас бранить.

Но все время, пока Борис Иванович выговаривал нам, я цвела как майская роза. Нас ругают! Не Лизу, а нас обеих! Как будто мы – равные.

С Лизой тоже вышло странно. Как-то одна стерва в балетной школе начала над ней подшучивать, и я вдруг неожиданно для себя окрысилась на нее так, что она чуть в пачку не наложила. А ведь до этого я вела там себя со всеми приветливо и мило. Что на меня нашло? Пес его знает. Я взбесилась и даже губу прикусила. Лиза потом смотрела на меня с испугом и все совала свой дурацкий носовой платок. В конце концов я и на нее рявкнула: «Да в задницу твою сопливую тряпку!» «Кому?» – с готовностью спросила Лиза. Повисла пауза – а потом мы с ней начали ржать как полоумные.

После этого случая смешки над Лизой поутихли.

Она писала стихи. Я ни черта не понимаю в поэзии, поэтому не могу сказать, хорошие они были или плохие, но слушать мне нравилось. И рифма «любовь-кровь» в них вроде бы не встречалась. В этих стихах вообще не было ни слова о любви, и слава богу!

Некоторые из них были ужасно смешные! Например, про старушку, которую все считали добренькой, потому что она вязала гольфы и дарила соседям, но по ночам эти гольфы заползали к ним в постель и душили их во сне, если старушка была чем-то недовольна. Звучит жутковато, но это был и вправду уморительный стих.

А еще про девочку Кузю, которая носила в валенке топор, про монаха, который подружился с бобром и обратил бобра в христианство, и прочая веселая чепуха.

Стихи стихами, но с Лизой мы иногда говорили о неожиданно серьезных вещах. О том, зачем мы живем. Существует ли судьба. Кем нам хотелось бы стать и почему. Раньше я о таком разговаривала только с Ясногородским и всегда с налетом иронии. А Лиза не боялась быть серьезной и уязвимой.

И ее брат мне нравился. Смешной доброжелательный бутуз, спокойный и совершенно не обидчивый. Бывают такие малыши – чуть что, сразу надуваются и в рев. Тимофей, если уж решал обидеться, не ревел, а кряхтел, как медвежонок.

Мы с ним здорово поладили. Я не то чтобы особо чадолюбивая… Но малявки – они как Лизин стишок про бабушку с носками: и смешные, и нелепые, и неожиданные. Им всегда есть чем тебя удивить.


В общем, нам было здорово вместе.

А двадцать восьмого марта Лиза не пришла на тренировку. Я позвонила и услышала в трубке всхлипы и тоненький голосок: «Приезжай скорее!»


Когда я вошла в дом, меня поразили два обстоятельства. Вокруг царил ужасный бардак. Воры словно за что-то мстили этому дому. Горшки с цветами – Марина очень любила цветы – сброшены с подоконников, вокруг них рассыпана земля, из которой торчат сломанные стебельки. У стульев вспорота обивка. Посуда разбита.

Вторым, что меня испугало, был необычный звук – как будто где-то рядом хлопала крыльями птица, негромко вскрикивая. Я огляделась, всерьез ожидая увидеть крупного попугая или сову.

– Кристина! – На меня с двух сторон налетели Лиза и Тимофей, стиснули меня так, что перехватило дыхание. – Нас обворовали!

Я перестала дышать – теперь уже от ужаса. Я сама рассказала Ясногородскому, что в этот четверг у Лизы в музыкалке отчетный концерт, на который собирается вся семья, а домработница отпросилась съездить к родне.

– У нас полиция весь день была! – закричал Тима.

– Никого они не найдут! – всхлипнула Лиза.

– А собаки как же? – глупо спросила я. – Разве они не подняли тревогу?

Лиза молча махнула рукой и вытерла слезы.

Ничего страшного, сказала я себе, эта семья нисколько не отличается от предыдущих, у них столько денег, что они могут купить себе заново все, что потребуется. Но меня беспокоила птица. К хлопкам прибавились глуховатые удары, будто она раз за разом натыкалась на стены.

Слепая сова?

Я подняла указательный палец, перебивая Лизу, сквозь слезы перечислявшую, что у них украли.

– Подожди! Что это такое?

Она заревела еще горше и убежала, а за ней и Тимофей.

Я пошла на хлопанье. Оно доносилось из столовой, и, приоткрыв дверь, я остолбенела.

Марина сидела на стуле, скрючившись, закрыв лицо руками, и из горла у нее вырывался этот нечеловеческий звук, не похожий ни на плач, ни на рыдания. Меня пригвоздило к месту. Она вдруг выпрямилась и ударилась лбом об стол, словно кто-то положил ей руку на затылок и резко нажал, – раз, другой, третий.

Откуда-то прибежал очень бледный Гурьев-старший, схватил жену, прижал к себе крепко, как ребенка.

– Врач скоро приедет, пойдем, мой милый, надо полежать, пойдем, все найдется, дай только время…

Он не увел, а, скорее, уволок ее из комнаты.

Мне стало тяжко и жутко. Я села на пол и стала смотреть на пустой прямоугольник, оставшийся на месте картины. Ну да, Ясногородский просил меня незаметно сфотографировать, что развешано у Гурьевых по стенам.

Не знаю, сколько я там проторчала. Борис Иванович неслышно подошел, опустился рядом со мной.

– Все бы ничего, – сказал он, помолчав. – Но вот с портретом…

– Что – с портретом? – осторожно спросила я.

– С портретом беда. – Он пощелкал пальцами и, кажется, только теперь понял, с кем разговаривает. – Почему ты тут сидишь? Где Лиза?

– Что с портретом? – настойчиво повторила я.

Борис Иванович удивленно взглянул на меня. Под умными, навыкате, как у бульдога, глазами набрякли мешки.

– Я был уверен, что Лиза рассказала тебе. Марина – сирота, мать погибла, когда ей было шесть лет. Ее взяли на воспитание дальние родственники…

– А отец?

– Нет, отца не было. Через несколько лет у людей, с которыми жила Марина, сгорел дом и вместе с ним весь архив фотографий… Потрет Нины Владимировны сохранился по счастливой случайности, его накануне отдали в багетную мастерскую, чтобы поменять раму.

Я начала понимать.

– Марина долго не верила в ее смерть, придумывала, что мама осталась жива, но вынуждена скрываться… Рисовала остров, где мама живет в компании животных, как Айболит, и лечит их, а они за это приносят ей еду…

Я знаю, хотела я сказать ему, я свою потеряла в семнадцать, хотя на самом деле, наверное, раньше, просто я была слишком глупая, чтобы это осознать, и слишком сильно ее любила.

Под рукой оказалось что-то мягкое. Ушанка терлась о мои колени, переступала коротенькими ножками.