– А где собаки? – спросила я.
– У Марины. Обложили ее в постели, как грелки. Обычно мы их не пускаем…
– С одного раза не избалуются, – сказала я.
– Ну, ничего. – Борис Иванович встал и протянул мне руку. – Рано впадать в отчаяние, да и вовсе не надо туда впадать, пусть оно как-нибудь самостоятельно существует, без нас. А надо лететь мимо, как космический корабль мимо черной дыры. У меня к тебе просьба: организуй Лизу с Тимкой на какую-нибудь осмысленную деятельность, а? Что-то такое, что займет руки и мозги. Уборка, может?
Я помотала головой.
– Лучше мы что-нибудь приготовим.
– Отличная мысль! Спасибо, Кристина.
– У тебя на щеках красные пятна, будто осы покусали, – озабоченно сказала Лиза, когда мы сунули в печь тестяную лепешку. Я убедила ее и брата, что их маме может помочь «что-нибудь вкусненькое». Они не спросили, отчего бы не заказать доставку пиццы, а покорно принялись за стряпню.
– Это от духовки, из-за жара, – соврала я.
Отчасти это все-таки было правдой. Мне казалось, будто меня сунули за стеклянную дверцу, и я медленно расползаюсь, корчусь, вспухаю пузырями.
Впервые я увидела, как отвратительно то, что мы творили вместе с Ясногородским. Этот оскверненный дом, в котором мне так нравилось бывать, и задыхающаяся женщина, и пустое место на стене, безжизненный серый прямоугольник, когда-то бывший окном в тот мир, где мама была живая и веселая, в серебристой шубе и ярком платке…
Мы разбили окно. Украли чужую память.
Гурьевы были – люди. Живые люди. Не актеры в спектакле, изображающие роскошную жизнь, не статисты, необходимые лишь для того, чтобы оттенять наши с Ясногородским талант и дерзость. Все, что я проворачивала до этого, было не понарошку, а всерьез.
Когда я вошла в квартиру, Леонид Андреевич уже был там. Сидел в кресле, закинув ногу на ногу, довольный как кот. Перстень с александритом испускал зеленоватые лучи. В полутьме комнаты казалось, что и глаза его сияют зеленым.
Я вдруг подумала, что не знаю, какого цвета у него глаза. Никогда не вглядывалась.
– Дина, лови!
Пачка купюр перелетела через комнату.
Я схватила ее непроизвольно и сразу отшвырнула в угол.
– Что такое? – нахмурился Ясногородский.
– Зачем вы взяли картину?
– Что? Какую картину?
– Зачем вы взяли картину и почему не предупредили меня? – Голос у меня дрожал от злости. – Вы раньше всегда предупреждали! Я даже не успела подготовиться!
Он встал, явно огорченный, развел руками:
– Но ты всегда подготовлена, сокровище мое. Я был уверен, что тебе давно уже не нужно дополнительно настраиваться. Прости! Почему тебя это так сильно задело? – Его брови озабоченно сдвинулись в длинную мохнатую гусеницу. – Тебя заподозрили? Ты дала им повод считать тебя замешанной в краже?
В дверном проеме возник тощий длинный силуэт. Октябрина стояла молча, рассматривая нас.
– Им больно! – крикнула я, пытаясь в двух словах передать Ясногородскому, что именно я поняла сегодня.
Мохнатая гусеница недоуменно вздыбила спину.
Я постаралась взять себя в руки. В конце концов, он сам меня этому учил.
Для начала подняла деньги. Интуиция подсказывала, что Ясногородского сильно задел мой поступок. Судя по тому, что спина гусеницы выровнялась, я все сделала правильно.
Кошка взлетела на стол, уложила маленькую круглую голову на вытянутые лапки. Оставалось только позавидовать ее расслабленности.
– Им больно, – повторила я.
Леонид Андреевич вопросительно молчал.
– Они хорошие люди!
Прозвучало еще глупее. То огромное и страшное открытие, которое я совершила внутри себя, стало выглядеть пошлостью, стоило вытащить его на свет, под острые зеленые иглы холодного кристалла, – я физически чувствовала, как они покалывают меня. Так бывает после сна: драгоценная мысль, которую выносишь из моря, бережно зажав в руке, на берегу оказывается бессмысленной клешней дохлого краба.
– Что тебя беспокоит? – ласково спросил он.
Но в его голосе прозвучала и плохо скрытая снисходительность. Я буквально слышала его мысли: «Что привело ее в дурное расположение духа? Может быть, ПМС проявляется таким образом? Бедная девочка, надо найти для нее дельного врача…»
Я рассказала историю Гурьевых. О Марине Сергеевне, о ее муже, даже зачем-то упомянула об Ушанке. Кошка на столе шевельнула усами.
Ясногородский стоял, сложив руки на груди. Когда я закончила, он кивнул и вернулся в кресло.
– Я, кажется, понял, – медленно сказал он. – Эта семья тебе понравилась, и ты сделала вывод, к которому до тебя приходили многие: плохие люди заслуживают, чтобы с ними обходились плохо, а хорошие – нет.
– Дело не в этом!..
– Именно в этом. Прежде совесть тебя не мучила.
Он говорил спокойно, подчеркнуто хладнокровно. И мне стало не по себе – впервые за все время, что мы дружили.
Мы ведь дружили?
– Ладно, вы правы. – Я подняла руки, сдаваясь. – Вы всегда правы. Но мы должны вернуть картину. Пожалуйста! Умоляю вас! – Я чуть не бухнулась перед ним на колени. – Вы… мы… я должна все исправить! Вы же добрый, я знаю! Помогите мне!
Ясногородский удивленно вскинул брови.
– Дина, ты расстроена, – спокойно начал он. – Я бесконечно уважаю твои чувства, ты имеешь право злиться на нас, и в конце концов, если бы ты предупредила, что привязалась к своей новой подруге, мы бы свернули этот проект, не доведя его до логического завершения, можешь не сомневаться… Судя по твоему лицу, ты удивлена. Я сказал что-то, чего ты не знала? Твое спокойствие для меня в тысячу раз ценнее, чем содержимое их сейфов.
Меня окатило волной благодарности. Но в то же время я ощущала, что неким образом он выставил меня виноватой в том, как все повернулось. Признание Леонида Андреевича, его откровенность ничем ему не грозили: мы не могли повернуть время вспять, чтобы я поймала его на слове и заставила отменить проект.
И какой-то червячок точил меня, не давая до конца поверить в его искренность. Ведь он действительно не предупредил меня в этот раз…
Отчего же именно в этот?
Потому что нельзя было не заметить, до чего довольная и веселая я возвращалась из поездок к Гурьевым? Потому что впервые не жаловалась ему на то, с какими скучными типами приходится иметь дело?
Потому что в моей жизни появился кто-то, кроме него, кто был мне дорог?
– Леонид Андреевич, пожалуйста, давайте отдадим им портрет!
– И поставим под удар всю нашу команду? И тебя, и меня, и Степана с его ребятами? – Он пожал плечами. – Извини, я на это не пойду. Портрет имеет для семьи большую сентиментальную ценность, это вполне ясно… А для меня сентиментальную ценность имеют мои люди. Ты сделала ошибку, не предупредила меня заранее. Но почему за это должны расплачиваться другие?
Ага. Вот и прозвучало обвинение.
Я даже почувствовала себя увереннее. Все-таки мне удалось предугадать ход его мыслей!
– Какой такой удар, Леонид Андреевич? Вы запросто можете вернуть портрет, ничем не рискуя.
– Не могу, – возразил он. – К тому же вещи уже не у меня.
– Врёте!
Не знаю, как у меня это вырвалось. Ясногородский сверкнул глазами.
– Думай, что говоришь!
– Вещи у вас, – убежденно повторила я. Его реакция только утвердила меня в этой мысли. – Можно ночью выгрузить портрет возле их дома и уехать. Можно нанять человека, чтобы дотащил его, и он даже лиц наших не увидит! Да тысячу способов можно изобрести!
– И не использовать ни одного, – отрезал Ясногородский. – Я не буду потакать тебе в бредовой идее только из-за того, что ты чрезмерно расчувствовалась! Ах, детские воспоминания! Ах, сирота, потерявшая мать! Надо было переболеть диккенсовщиной вовремя, но ты не имела такой возможности, я сделаю на это скидку. Твой план опасен, что бы ты ни говорила, и я уверен, что это и тебе самой очевидно. Надеюсь, завтра тебе будет стыдно за этот разговор.
Леонид Андреевич тяжело вытолкнул себя из кресла.
Потом, когда у меня появилось много свободного времени, я часто размышляла: отчего он не согласился? Ведь возвращение портрета и в самом деле не потребовало бы каких-то сверхъестественных усилий.
Думаю, причина была в том, что Ясногородский ненавидел проигрывать. А это было поражение, как он считал, – поражение в борьбе за мою верность.
Кому я больше предана – ему, вложившему в меня столько сил, в буквальном смысле спасшему мою жизнь, или людям, с которыми я знакома всего два месяца?
Это был первый случай, когда я восстала против его власти. И Ясногородский не собирался так просто ее отдавать.
Но тогда я этого не понимала. Поэтому сделала шаг и встала у него на пути. Кошка приподняла морду, глядя на нас. Октябрина исчезла, я не заметила, когда это случилось.
– Ведете себя как… как вор! – бросила я в лицо Леониду Андреевичу. Меня трясло от злости, от стыда, от бессилия. – Вы столько нахапали… Вам до конца жизни должно хватить! Что вы вцепились в этот несчастный портрет как клещ? Наворованное отдавать неохота, а? Делиться впадлу? Дайте его мне!
Ясногородский, обучая меня, хорошенько поработал над моей речью. Он сам шутил, что из цветочницы делает леди, и прочитав по его настоянию Бернарда Шоу, я поняла, что он имел в виду. Я действительно говорила иначе, чем год назад. Но сейчас я забыла обо всем, что он в меня вкладывал. С губ у меня срывались такие выражения, что Ясногородский только страдальчески морщился.
– Мне ее отдайте! – Я уже наступала на него, теснила к стене. – Я вам заплачу! Вы же денег хотите? Нате, держите!
Метнувшись к столу, я схватила пачку и грубо сунула ему в руки.
– Отведите меня к картине! Ну же! Не стойте столбом! Хватит вести себя как обычный ворюга!
Вспыхнуло – и встал стеной густой мучительный звон.
В первую секунду я даже не поняла, что произошло. Только что я нападала на Леонида Андреевича – и вот уже сижу на полу возле стены. Левая щека страшно отяжелела, будто мне положили в рот чугунную гирю, а голова превратилась в пчелиный рой. Он жужжал и попытался разлететься, приходилось прикладывать колоссальные усилия, чтобы сдерживать его на месте. Наверное, поэтому я не сразу поняла, что орет мне в лицо, брызжа слюной, бывший режиссер нашего школьного театра.