Он хочет дождаться, пока Жюли заснет по-настоящему, и выкинуть камни.
Сначала надо убрать камень, который лежит между ними в постели. «Ну зачем в постели понадобился камень?» — думает Александр, радуясь, что посреди ночи ему в голову пришла такая простая и понятная мысль, да к тому же он догадался в первую очередь выкинуть именно этот камень, а не какой-нибудь другой.
Александр оглядывает комнату: полумрак, давящая тишина ночи, окно закрыто, потому что на улице мороз. Жюли даже обмотала нитками оконные ручки у основания — ей кажется, что сквозь щели дует.
Александру не нравится камень, который лежит на шкафу. От него видна только тень: о размерах, деталях и форме судить невозможно; как его оттуда убрать? Может, понадобятся инструменты?
Под стулом тоже лежит камень, он похож на краба. Александр заметил его только сейчас.
Жюли дышит ровно и глубоко. Ну когда же она заснет? Сколько можно притворяться?
«Сначала камень из кровати, — думает Александр, — это уже решено. Тот, что на шкафу, может и подождать. И тот, что под стулом, — тоже. Сначала выкинуть камень из кровати». Ему в голову пришла отличная мысль, и нечего валять дурака. Ведь чаще всего как бывает? Придумаешь что-нибудь толковое, а потом начинаешь мудрить и все только запутываешь. Решено — сначала тот, что в кровати! «А потом надо составить список, написать план — без плана не обойдешься — план дальнейших действий, — думает Александр. — Сначала один камень, потом другой, потом третий. Вот и хорошо», — думает он, дружески похлопывая себя по плечу.
Впервые я встречаю Карла в «Театральном кафе» в Осло. Это высокий молодой человек с темными волнистыми волосами до плеч, обутый в сливово-красные ковбойские сапоги. Рассеянно скользя взглядом по сторонам, он дожидается метрдотеля.
Мы с отцом ходили в кино, и папа пригласил меня поужинать вместе. Бифштекс с жареным луком и картофелем, тушеным в сливках, домашнее красное вино, ванильное мороженое с горячим шоколадным соусом.
Я вижу Карла до того, как он замечает меня.
Я ставлю локти на стол, кладу голову на руки и смотрю на него. Долго смотрю. Карл в своих сливово-красных ковбойских сапогах стоит, прислонившись к витрине с пирожными и бутербродами, и ждет, пока метрдотель выделит ему освободившийся столик. Меня он не замечает.
Я смотрю на него. Смотрю долго, пытаясь привлечь его внимание, поймать его взгляд — безрезультатно. Я моргаю, вращаю глазами, шумно смакую шоколадный соус и облизываю десертную ложку, наматываю на палец прядь волос и посылаю в пространство воздушные поцелуи… Ноль реакции. Я медленно делаю большой глоток вина, мои губы и щеки розовеют, я напеваю строфу из Гершвина[12], подпираю рукой голову и вздыхаю, краснею и бледнею, с грохотом падаю со стула, делая вид, что потеряла сознание, обессиленная и разбитая лежу на полу, под столом; поднимаю голову, смотрю на него. Но он меня не замечает.
Что делать — ума не приложу.
Потом он замечает молодую, загорелую и большегрудую красавицу блондинку. Они с подружкой сидят за столиком неподалеку от нас. Блондинка машет ему и показывает на свободный стул рядом с собой: садись к нам, подмигивает она. Я лежу на животе под столом, глядя, как приближаются сливово-красные ковбойские сапоги. Они подходят все ближе и ближе. Но не ко мне, а к ней.
— Он меня не замечает! — взрываюсь я.
— Кто? — спрашивает папа.
Он оглядывается вокруг и наконец замечает, что я лежу на полу, размахивая руками. Он говорит, что мне следует сесть за стол. В этом я с ним согласна. Когда я снова усаживаюсь на свое место, папа спрашивает, кто именно меня не замечает.
— Вон тот, который только что сел за столик рядом с блондинкой и ее подружкой, высокий парень с темными волосами.
— А блондинка действительно очень красивая, — говорит папа.
— Почему на меня никто никогда не смотрит? — спрашиваю я.
— Ты пока еще не нашла свой стиль, — отвечает папа.
— Была бы я Катрин Денев…
— Если внимательно присмотреться, можно найти в тебе сходство с Мэри Пикфорд.
Я смотрю на мужчину с черными волнистыми волосами.
— Зато я умею петь, — говорю я. — Если я запою, ни один парень передо мной не устоит.
Мужчина улыбается блондинке.
— Да и танцуешь ты тоже неплохо, — говорит папа. — Лучше, чем Жюли.
Я поворачиваюсь к нему:
— По-моему, Александр ей изменяет, — говорю я.
— Изменяет Жюли?
— Да.
— С кем? — спрашивает папа.
— Не знаю.
— А я так надеялся, что с Александром она будет счастлива, — тихо говорит он.
— Выходит, зря надеялся.
— С другой стороны, он вовсе не обязан делать ее счастливой.
— А зачем тогда жениться? — я смотрю на папу. — Какой смысл?
— Не понимаю, с чего ты взяла, что смысл именно в том, чтобы достичь счастья?
Иногда я думаю про нашу летнюю поездку на маленькую вэрмландскую дачу. И мне вспоминается случай, которому я не придавала никакого значения до тех пор, пока Жюли не сказала, что Александр ей изменяет.
Валь Брюн сидит в плетеном кресле у раскрытого окна, наслаждаясь легким ветерком. На самом деле она, скорее, лежит в кресле, большая соломенная шляпа скрывает ее лицо, тонкая рука бессильно свисает вниз, между пальцами догорающая сигарета.
Карл с Александром пытаются растопить печь. На кухне в одиночестве беснуется Арвид.
Этажом выше в одной комнате лежит Торильд, в другой — Жюли поет Сандеру колыбельную.
Что делала я, не помню. Может быть, пошла прогуляться в сад, вообразила, что слышу кузнечиков, и притворилась, будто среди деревьев я стала невидимой. Время от времени я заглядывала в окно гостиной. Смотрела на Карла, стоящего у печи, и думала: вот мой парень. Потом смотрела на Александра, стоящего у печи, и ничего не думала. Я набрала полевых цветов и воткнула букетик в петлю рубашки. Сняла туфли и носки. Погналась за шмелем вниз по склону, к сараю. Потом опять вернулась к дому. Заглянула в окно: Валь Брюн все так же лежит, раскинувшись в плетеном кресле: соломенная шляпа, сигарета, длинная тонкая рука. Валь Брюн босиком. Она раскачивает босой ногой в такт музыке, которую кто-то включил. Это Эверт Тоб[13]. Он поет про лето, про Швецию и про нас — так кажется мне. У Валь Брюн потрясающе красивые маленькие белые ноги. Пальцы на ногах гладкие, как жемчуг. Ногти накрашены красным лаком и похожи на землянику, которую мы сегодня ели на десерт, слегка посыпав сахаром. Валь Брюн продолжает качать ногой. Внезапно мне захотелось попробовать эти пальцы на вкус. Это не было желанием — к женщинам я всегда была равнодушна. Мне просто хотелось попробовать на вкус палец Валь Брюн, неважно, какой. Они ведь такие сладкие. Такие вкусные. Да еще она так соблазнительно покачивает ногой… Я стою и смотрю. Александр поворачивается — ему наконец-то удалось растопить печь. В комнате только он и Валь Брюн. Карл за чем-то пошел на кухню. Александр поворачивается. Смотрит на Валь Брюн. Он оглядывает ее всю, с головы до ног. И вдруг становится перед ней на колени и берет ее ступню себе в рот. Она улыбается, закрывает глаза. Он почти всасывает в себя ее пальцы, один за другим, как устриц. А потом облизывается. Затем резко встает и выходит из комнаты.
Я тогда не придала этому особенного значения. В каком-то смысле я понимала Александра. Правда, сама я устриц не очень люблю. Вот если бы на кухонном столе стояла миска толченой смородины со сливками, я бы точно не удержалась и все съела, даже если бы смородина предназначалась не мне. Потому что миску толченой смородины со сливками увидишь не часто. Я не ела ее с тех пор, как была маленькой и бабушка пела мне детскую песенку: «Смородину со сливками подайте нам сюда».
Как я уже сказала, тогда я над этим не задумалась. Я не придала значения мимолетной — как бы это назвать? — мимолетной слабости Александра и, разумеется, ничего не сказала Жюли.
Я рассказала эту историю папе. Год спустя. Не в «Театральном кафе», а в другом ресторане.
Папа почесывает себя под глазом. Делает глоток красного вина.
— Думаешь, Александр изменяет Жюли с Валь Брюн, с ее свидетельницей? — спрашивает он.
— Не знаю, я просто рассказала тебе, что видела.
— Как глубоко в рот он засунул ее ногу?
Я раскрываю рот как можно шире и засовываю туда руку.
Папа кивает.
— Так глубоко?
— Примерно, да.
Мы молчим. Я спрашиваю:
— Пап, а что ты понимаешь под словом «измена»?
— Переспать с кем-то.
— Ну, это понятно.
— Все действия, которые совершаются в полной наготе, — в нерешительности прибавляет папа.
— Полную наготу ты противопоставляешь частичной? — переспрашиваю я.
— Что-то вроде этого, — бормочет он.
— А поцелуи взасос можно считать изменой?
— Не-е-ет.
— Я с тобой не согласна, — говорю я. — Подумай, сколько можно узнать о человеке за такой долгий поцелуй. Я узнаю о мужчине все — прости мне мою прямоту, — я узнаю все, что мне нужно, по тому, как он целует меня. Если меня целует женатый мужчина, я узнаю о нем такие вещи, которые были известны только его бывшим девушкам и жене.
— Не неси чепухи, — говорит папа. — Ничего ты не узнаёшь.
— Значит, кусать, целовать, сосать и лизать кому-то пальцы на ногах — это не измена?
— Карин, ты прекрасно понимаешь, что все дело в том, как это делать, — удрученно говорит папа.
— А если засунуть в рот всю ступню?
Папа смотрит в потолок.
— Всю ступню целиком в рот? — повторяю я.
— Всю ступню целиком в рот — это нехорошо, — говорит папа.
— Вот именно, — соглашаюсь я. — Валь Брюн никогда не внушала мне доверия.
— Дело не только в ней.
— Наш замечательный Александр Ланге Бакке! — говорю я. — Когда-нибудь я его застрелю.
— Ладно тебе, — говорит папа и тянется через стол, чтобы погладить меня по голове. — Откуда столько драматизма? Жюли с Александром без нас разберутся. Ты, Карин, тоже не ангел.