— Позвольте мне что-нибудь предложить вам, ваше высокопревосходительство, — промолвил Евреинов, — я не могу поверить, что вы уйдёте отсюда, не приняв от меня никакого угощения!
— На улице мороз, и мы прозябли, — ответил Александр Шувалов, — дай нам аллашу!
Евреинов бегом пустился к стойке, Анна поставила на серебряный поднос два стакана, отец наполнил их ароматным вином, и девушка поднесла их знатным гостям.
Александр Шувалов залпом выпил, а Иван, принимая стакан, сказал Анне:
— Я не могу принять угощение, если хозяйка дома не пригубит его!
Он передал девушке свой стакан, и она слегка пригубила его; вельможа медленно, с наслаждением выпил.
Александр Иванович, пристально наблюдавший со стороны, нахмурился и сказал:
— Пора идти, у меня много дела. Молодого человека мы освободили, а славного Михаила Петровича избавили от тяжкой заботы. Может быть, хоть раз в жизни поблагодарят ненавистного начальника Тайной канцелярии.
Он кивнул скороходам, те расторопно подали им шубы, он взял под руку брата и, сопровождаемый рассыпавшимся в благодарностях Евреиновым, пошёл к выходу. Иван Шувалов, казалось, неохотно следовал за ним; по дороге он оглянулся ещё раз и хотя ничего не сказал, но взор его был красноречивее всяких слов. Однако Анна не заметила его, так как в это мгновение низко поклонилась.
— Чёрт возьми, Иван! — воскликнул Александр Шувалов, когда сани, скрипя по морозному снегу, отъезжали от дома Евреинова. — Если ты ещё раз станешь кидать такие взоры на молоденькую дочку Евреинова, то вскоре весь Петербург будет говорить о том, что холодный камергер, из-за которого прекраснейшие придворные дамы изощряются в тонком искусстве кокетства, вздыхает по маленькой трактирщице! Берегись! — прибавил он серьёзно. — Императрица тоже может услышать эту интересную историю, — тысячи языков поторопятся передать ей все мельчайшие подробности, и, кто знает, глупая эта история может разрушить всё, что нами построено, и похоронит нас под развалинами... Правда, государыня, перестав любить, сохраняет дружбу, но я не думаю, чтобы, любя, она согласилась делиться с другой!
— Что за чепуха! — возразил фаворит. — Разве мне не следовало быть приветливым к дочери твоего протеже, который явился ко мне, чтобы хлопотать об освобождении своего гостя?
Сказав это, он поднял выше воротник шубы, чтобы скрыть в нём своё пылающее лицо.
Сани въехали в главные ворота Зимнего дворца, куда незадолго пред тем через боковой вход Завулон Хитрый провёл Брокдорфа к великому князю Петру Фёдоровичу.
Евреинов только что вернулся в зал гостиницы, проводив своих высоких посетителей до самых саней, и, гордый и счастливый выпавшей на его долю честью, приказал слугам спрятать оба стакана, из которых пили высокие гости, чтобы сохранить их навсегда на память... В это время из коридора, соединяющего обе половины дома, открылась дверь, и в комнату вошёл барон Ревентлов. На нём был придворный костюм из синего бархата, богато вышитый золотом, но лицо бледно и носило следы утомления, счастливая улыбка блуждала на его устах, и он, никого и ничего не замечая, поспешил к Анне, которая, зардевшись, поднялась ему навстречу. Евреинов направился к своему гостю и с чувством пожал руку.
— Я свободен! — воскликнул Ревентлов. — Всё так счастливо изменилось — сам начальник Тайной канцелярии освободил меня из крепости и привёз мне приглашение ко двору. Не знаю, чем всё это объяснить, но не всё ли равно? Насколько твёрдо я переносил несчастье, настолько просто принимаю и избавление! А у моей милой, радушной хозяйки нет ни одного ласкового слова для меня? — с лёгким упрёком спросил он, протягивая руку стоявшей против него Анне.
Девушка медленно подняла на него свой взор, протянула руку и едва слышно промолвила:
— От души желаю вам счастья и благодарю Бога, Создателя моего, что Он спас вас. Я знала, что Пресвятая Богородица услышит мою горячую молитву...
— Вы молились за меня? Вы думали обо мне? — спросил Ревентлов, с чувством пожимая её маленькую ручку.
— Разве я не обязана была сделать это? — тихо отозвалась она, но в нежном взоре её Ревентлов ясно мог прочитать, что её мольбы и заботы относились к нему не только как к гостю, и его лицо озарилось восторгом.
— Да, — вмешался Евреинов, — гость священен в русском доме, и ваше счастье, что его превосходительство Александр Иванович Шувалов — мой защитник и покровитель и многое готов сделать для меня. Чуть свет я уже явился к нему; Анна пошла вместе со мною, смело заступилась за вас пред ним, и, вы видите, — гордо заключил он, — меня уважают и чтут даже высокие особы! Я, ни на минуту не задумаясь, вступился за своего гостя!
— Так, значит, вам я обязан своим освобождением, и вы, Анна Михайловна, вы пошли вместе с вашим батюшкой, чтобы хлопотать за меня? О, это делает меня ещё счастливее, тысячу раз счастливее! — с чувством произнёс Ревентлов, быстро поднося к устам руку девушки.
Анна испуганно отдёрнула руку, Евреинов же, ничего не замечая, отправился в кухню, чтобы принести какой-нибудь закуски.
Ревентлов чуть слышно, понятно только ей, промолвил:
— Так, значит, вы действительно беспокоились обо мне, Анна Михайловна? Вы думали об узнике, который чувствовал себя таким одиноким, таким покинутым в мрачной темнице чужой страны?
Анна по-детски доверчиво взглянула на него:
— Вы не чужой для меня: мне кажется, что я вас знаю очень, очень давно, хотя увидала вас впервые только третьего дня. У меня разорвалось бы сердце от тоски и горя, если бы с вами приключилось несчастье; и мне кажется, — не то с упрёком, не то с вопросом добавила она, — что и вы должны чувствовать то же самое.
— Так оно и есть на самом деле! — восторженно воскликнул Ревентлов. — Так и есть, моя ненаглядная Анна!
Достаточно одного мига, чтобы сердца почувствовали близость, влечение друг к другу, подобно тому, как ясный, тёплый солнечный луч в один миг будит дремлющую почку и под его живительным влиянием она распускается в роскошный цветок.
Ревентлов хотел привлечь девушку к себе на грудь, но его взгляд упал на сидевших за стойкой слуг, не понимавших, правда, того, что они говорили по-немецки, но имевших возможность по их красноречивым взорам легко догадаться, о чём они вели речь, и он вовремя удержался.
В эту минуту вернулся Евреинов, неся поднос с закусками и горячий пунш.
— Вот, сударь, — добродушно сказал он, — закусите, пожалуйста. После стольких забот и волнений много есть не годится, но выходить вам голодному от меня к нашему всемилостивейшему князю тоже не следует.
Молодой человек наскоро проглотил несколько кусков, выпил стакан пунша и быстрыми шагами вышел из комнаты; не будучи в силах совладать со своим волнением, он только молча крепко пожал руки Евреинову и Анне.
— Прекрасный, славный человек! — сказал Евреинов, глядя ему вслед. — Он сделает карьеру при дворе. Жаль только, что чужестранец и еретик.
С этими словами он тоже вышел из комнаты, чтобы снова вернуться к обычным занятиям.
Анна побледнела и, тихо склонив голову, опустилась на скамью.
— Чужестранец!.. Еретик! — чуть слышно пролепетала она. — Он сделает карьеру при дворе, станет большим вельможей!..
Какая страшная пропасть разверзлась пред нею при этих словах, словно острым ножом разрывавших ей сердце, как отдаляли они её от новоявленного друга.
Глава двадцать вторая
Барон фон Пехлин, голштинский министр великого князя, отличался поразительной наружностью. Он был невероятно мал ростом и так необычайно тучен, что ушедшая в плечи голова его, большая, толстая и казавшаяся ещё больше благодаря покрывавшему её громадному парику с напудренными локонами, составляла треть всей фигуры. Одутловатое и красное лицо барона, вечно улыбающееся, и бегающие глазки обличали в нём весёлого жуира, при этом, однако, взгляд его светился умом и проницательностью. Действительно, у голштинского министра не было недостатка в природных дарованиях, как и в обширных, глубоких познаниях. Он с одинаковым умением и неисчерпаемой находчивостью оживлял непринуждённую беседу за весёлым ужином и завязывал и распутывал дипломатические нити и трудные вопросы государственного права, за что пользовался особым благоволением канцлера Бестужева-Рюмина, и оказывал значительное влияние на дела русского государства, выходя за пределы своего служебного положения, чего, однако, никогда не выставлял на вид с благоразумием тактичного человека.
Пехлин, войдя к великому князю, бросил удивлённый взор на большой стол, занятый моделью крепости и миниатюрными солдатиками, не без труда протискался при своей тучности в довольно узкий проход между этим столом и стеною и подошёл к великому князю с поклоном, которому безуспешно старался придать грацию и лёгкость, немыслимые при его фигуре.
— Не усердствуйте понапрасну, Пехлин! — весело воскликнул по-немецки великий князь. — Вам ни за что не раскланяться как следует. Со стороны природы прямо безрассудно, что она употребила такую массу материала на одного человека. Скажите-ка мне, — продолжал он с громким смехом, — встречаетесь ли вы взглядом с собственными коленями? Я убеждён, что если бы его британское величество пожаловал вам орден Подвязки, то вы не могли бы любоваться без зеркала этим блистательным знаком отличия.
Пехлин с искренней весёлостью расхохотался над очередной шуткой своего повелителя, которые привык выслушивать от него по всякому поводу, и сказал:
— Моя тучность хотя лишена грации и тяжеловесна, но зато почтенна и внушительна. Могу сказать, что я заслужил её честным образом и никогда не упрекал себя в том, что питал дурными яствами своё тело, которое обязан чтить, как оболочку богоподобной души.
— Нет, нет, подобного упрёка вы не заслужили! — подхватил великий князь. — Ведь если бы собрать всё бургундское, выпитое вами, то составилось бы, я полагаю, порядочное море, где нашлось бы место всем устрицам, которые вы скушали.