При дворе императрицы Елизаветы Петровны — страница 56 из 137

торыми граф имел деловые сношения, должны были считаться с его причудами.

Старый камердинер сидел в кресле неподвижно, как восковая фигура; так же неподвижны были казаки у дверей, держа сабли наголо; в комнате слышалось только ровное дыхание трёх человек. Казалось, что та абсолютная тишина, которой иногда тщетно ищет истерзанная душа и которой нет нигде на всём земном шаре, притаилась здесь, в этом уголке. Вдруг раздался звон маленького серебряного колокольчика, прикреплённого близ двери и приводимого в движение тоненькой проволокой. Хотя этот звук неожиданно нарушил царившую здесь гробовую тишину, но никто из трёх присутствующих не сделал беспокойного движения; караульные остались по-прежнему неподвижны, ни один мускул не дрогнул у них, а камердинер хотя и поднялся тотчас же, но выражение его лица не изменилось, в движениях не было ни следа торопливости. Он дёрнул шнурок звонка, проведённого в крайние комнаты, давая этим знать, что князь проснулся, вследствие чего лакеи должны быть наготове, а повара должны приступать к приготовлению завтрака. Затем он отворил дверь, бесшумно вращавшуюся на петлях, прошёл через маленькую, изящно убранную гостиную, наполненную сокровищами старины, далее через круглую комнату-библиотеку, освещаемую одним большим окном-витражом со старинной живописью на стёклах. Наконец, Шмидт прошёл в светлый кабинет, посредине которого стоял огромный письменный стол, заваленный бумагами и документами, и, откинув портьеру, бесшумно открыл задвижную дверь, обитую сукном, за которой была вторая портьера, непосредственно примыкавшая к спальне государственного канцлера.

Камердинер бережно задвинул за собою дверь и плотно затянул портьеру, а затем вошёл в комнату, которая по своему убранству походила на храм, посвящённый богу сна — Морфею: стены обиты тяжёлой серой шёлковой материей, пол покрыт персидским ковром с рисунком в тёмных, густых тонах, на потолке — художественное изображение ночи — звёздное тёмно-синее небо, с которого на землю падали цветущие маки. У одной из стен этой просторной комнаты стояла огромных размеров деревянная резная кровать, украшенная рельефами из серебра. Кровать была со всех сторон скрыта пологом из бледно-голубого шёлка, образовывавшего подобие шатра. В некотором расстоянии от изголовья, на высокой серебряной подставке стояла лампа с круглым абажуром, распространявшая в комнате голубой свет, за которым наука признала способность благотворно действовать на людей с болезненными нервами. Неподалёку от кровати стоял стол с чёрной мраморной доской на серебряных львиных ногах; на нём находились массивный серебряный подсвечник с восемью свечами и несколько книг в изящных сафьяновых переплётах. В стене, противоположной кровати, была вделана большая изразцовая печка одинакового цвета с обивкой комнаты; топка производилась извне, и в комнате поддерживалась постоянная температура в шестнадцать градусов. Посередине печи находился камин, на чёрном мраморном карнизе которого стояли также два огромных серебряных подсвечника. Единственное большое окно в этой комнате было плотно закрыто ставнями и завешено занавесью такого же цвета, как обивка стен, благодаря чему оно не пропускало ни единого луча света. Низкие кресла и диваны, обитые той же серой шёлковой материей, довершали убранство комнаты.

Камердинер беззвучно скользил по ковру: взял из бронзовой золочёной корзинки, стоявшей рядом с камином, несколько кусочков душистого сандалового дерева и зажёг их, и вскоре затрещало яркое пламя; затем он зажёг все свечи на камине и на ночном столике, так что комната озарилась ярким светом; взял с одного из угловых столиков хрустальный графин и покропил содержащейся в нём жидкостью ковёр, от чего в комнате распространился тонкий, бодрящий аромат. Проделав всё это, старый камердинер так же бесшумно подошёл к кровати и широко раздвинул полог.

На груде подушек, в огромной кровати, где смело могли бы поместиться четыре человека, лежал государственный канцлер, в белой кружевной сорочке, сложив худые руки поверх одеяла, с белой повязкой на седой голове и бледным заострённым лицом, испещрённым морщинами; неподвижный, с закрытыми глазами, он казался покойником.

При шелесте раздвигаемого полога граф медленно открыл глаза и лежал некоторое время спокойно, обратив взор к потолку, затем медленно, как бы с трудом и болью, повернулся на бок и увидел пламя в камине и колеблющийся свет от свечей. Этот яркий свет, по-видимому, оживил Бестужева; его бледные, сжатые губы раскрылись, он улыбнулся и с удовольствием глубоко вздохнул.

   — Который час, Шмидт? спросил он хриплым голосом по-немецки.

   — Без десяти минут одиннадцать, ваше сиятельство! — ответил камердинер.

   — Я хорошо спал, очень хорошо, — сказал граф, вытягиваясь. — Какая благодать такой сон! Ах, если бы и смерть, к которой мы приближаемся с каждым часом, — прибавил он со вздохом, — пришла в приятном забвении сна! Но я боюсь, что неумолимая старость лишит нас и этой последней радости жизни и что с жизнью придётся расстаться не в сладостном забвении, а в полном сознании и в мучительной борьбе!

Граф сделался угрюмым, и черты его лица опять приняли выражение вялого изнеможения.

   — К чему такие грустные мысли, ваше сиятельство, — сказал камердинер почтительно, но вместе с тем с сознанием своих прав доверенного человека. — У вас ещё много лет впереди, и смерть ещё не скоро придёт за нами.

   — Обман, мой друг, обман! — сказал граф, качая головой. — Как далека ни была бы смерть, а всё же мы приближаемся к ней с каждым нашим вздохом... На этом роковом пути нет возврата и, чем мы старше, тем идём всё быстрее, покоряясь неизбежной необходимости. Когда мы были в Ганновере, а потом в Англии, — продолжал он унылым тоном, — в то время, когда курфюрст Георг вступал на великобританский престол, как стремился я тогда вперёд всеми силами воли и ума, и не смея даже надеяться на свой теперешний успех! В то время я был ничто, но в моей груди жила надежда, теперь же во мне бьётся лишь слабое, усталое сердце. Надеяться мне больше не на что, достигать нечего; остаётся только оберегать от зависти людской то, что достигнуто, и на это приходится напрягать последние силы.

   — А помните, ваше сиятельство, — сказал старик Шмидт, и его лицо оживилось, — как хорош© было, когда мы в Ганновере скакали через дубовый лес, чтобы поприветствовать прекрасных дам, или же когда мы в Англии охотились на лисиц, никогда не чувствуя ни утомления, ни тягости?

   — Да, да, — сказал граф Бестужев, слабо улыбаясь, — тогда мы были молоды, а теперь мы состарились; тогда мы шли в гору собственными силами и желанием, а теперь нас тянет книзу неумолимый рок. Впрочем, всё равно, — прибавил он с философской рассудительностью, — мы не можем противиться непреложному закону природы, должны примириться с этим и стараться как можно дольше устоять против разрушительной силы времени. Дай мне капель, которые изобрёл мой брат; если это и не жизненный эликсир, избавляющий от смерти, то всё же он несколько подкрепляет разрушающий организм.

Камердинер взял со стола чёрный кожаный футляр, достал из него хрустальную склянку, налил из неё несколько золотистых капель в высокий бокал и разбавил водой, после чего пахучая жидкость приняла серебристо-серый цвет. Государственный канцлер осушил бокал залпом.

Эликсир, по-видимому, произвёл своё действие: черты лица Бестужева оживились, потухшие глаза заискрились, а на лице появилось его обычное хитрое выражение с лукавой, насмешливой улыбкой.

— Закажи мне завтрак, — сказал он, — я не хочу ничего тяжёлого, обременяющего желудок; в старости нужно питаться, не вводя в желудок излишней тяжести. Слушай меня хорошенько, — продолжал он после некоторого размышления, — мне прислали из Парижа рецепт от графа Сен-Жермена, я хочу его попробовать: нужно мелко истолочь жареную куропатку, полученное пюре разбавить бульоном и старой мадерой, вскипятить на сильном огне, осторожно выжать сок и на этом тщательно очищенном соке приготовить чашку наилучшего шоколада с ванилью, прибавив мелко истолчённого мускатного орешка и три зёрнышка белого перца. На всё это даю времени полчаса. Ну, а теперь подай мне мою частную корреспонденцию.

Камердинер принёс из кабинета большой портфель, наполненный нераспечатанными письмами, положил его на постель господина и затем быстро и бесшумно исчез, чтобы сообщить старшему повару приказание графа и рецепт напитка, изобретённого графом Сен-Жерменом.

Канцлер стал распечатывать одно письмо за другим, бегло просматривал их содержание и равнодушно бросал на пол; наконец одна маленькая записка привлекла его внимание и вызвала на его челе тень негодования.

«Воронцов сообщает мне, что сэр Чарлз Генбэри Уильямс приехал, — сказал он себе, сделав недовольное движение головою, — и настоятельно желает видеть меня, чтобы иметь возможность вручить императрице верительную грамоту одновременно с объявлением указа об отозвании Гью Диккенса. Я не подвинулся ни на шаг, императрица перестала говорить об английских договорах, а между тем для меня чрезвычайно важно довести дело до конца раньше, чем Диккенс покинет Петербург. Через него я получил обещания английского короля, а если он уедет до заключения договора, то в Лондоне будут считать себя свободными от уплаты. Сэр Уильямс — молодой, пылкий дипломат, привыкший идти к цели, невзирая на препятствия. Он может понравиться императрице и достигнуть цели помимо меня, а этого ни в каком случае не должно быть! Но как поступить? — он в волнении провёл рукою по лбу. — Ведь государыня недоступна. Шувалов употребил все старания, чтобы отклонить её от этого союза с Англией, столь необходимого для поправки моих расстроенных финансов. Нужно попытаться воздействовать на Петра Шувалова — он больше всех имеет влияние на своего двоюродного брата Ивана. Затем нужно подбить Репнина, чтобы он представил императрице этого юного голштинца Ревентлова. Если удастся вселить в неё хотя незначительную благосклонность к нему, то я стану хозяином положения и сумею использовать момент. Но на всё это требуется время... Я должен тем или иным способом добиться подписания трактата раньше, чем этот пылкий Уильямс передаст свои аккредитивные грамоты. — Подумав ещё немного, граф лукаво улыбнулся и сказал себе: — Я должен заболеть! Ведь в комнату больного нельзя врываться. Это игра — единственная привилегия старческого возраста. Мои врачи уверят английского посланника, что ко мне нельзя входить, и в Лондоне придётся подождать, пока медицинскому факультету удастся поднять на ноги немощного государственного канцлера России».