ений и двор, чтобы убедиться, что караулы стоят везде по своим местам и бодрствуют, наблюдая с зубцов стенных выступов, не приближаются ли с какой-нибудь стороны непрошеные гости.
Когда, убедившись вполне, что всё находится в порядке, согласно долгу службы, ветеран вернулся с обхода к себе в комнатку, отведённую ему за общими помещениями солдат, в знак особого благоволения и отличия, Потёмкин оставил его на некоторое время, а затем, вернувшись, принёс ему с майорской кухни, где старая служанка охотно исполняла все желания красивого и скромного послушника, краюху ржаного хлеба, кусок копчёного свиного сала и две крупные луковицы, — самую любимую еду старого служаки за ужином, прибавив сюда, в виде особенно желанного угощения, глиняный кувшин с водкой, также выпрошенный им из запасов майора у старой кухарки.
Сняв с себя оружие, Полозков сел на широкую, грубо сколоченную из сосновых досок кровать с соломенным тюфяком, служившую ему и для спанья, и для сидения, поднял повыше фитиль масляной лампочки, стоявшей на столе, не обращая внимания на то, что ярче вспыхнувшее пламя, осветив своим мерцающим светом комнату, вместе с тем усилило копоть, поднимавшуюся к выбеленному когда-то, но теперь почерневшему потолку. Ухмыляясь с довольным видом и поглаживая усы, старик следил взором за тем, как молодой черноризец раскладывал на столе угощение. После того он отрезал сточившимся от долго употребления ножом ломтик хлеба и кусочек сала, прибавил к ним четверть сочной, тщательно очищенной от шелухи луковицы и принялся не спеша со вкусом жевать. Потёмкин придвинул к себе деревянную скамейку и молча уселся на неё. Он знал заранее, что старый вояка, согревшись водочкой, вскоре сам примется рассказывать о прошедших временах, причём картины минувших событий тем ярче и живее воскреснут в его памяти, чем меньше перебивать его вопросами.
Съев первый ломоть хлеба, приправленный салом и луком, Полозков отпил большой глоток водки из своей оловянной кружки и, переведя с удовольствием дух, прислонился спиной к стене.
— Добрый вы! — сказал он, ласково поглядывая на молодого послушника. — Всё-то заботитесь о старом солдате и стараетесь добыть ему что-нибудь повкуснее. Никогда не имел я ни детей, ни жены, но когда смотрю на вас, то кажется, что у меня есть сын. И молю Бога о том, чтобы Он благословил вас на путь вашей жизни и даровал силу свершить ещё много хорошего на пользу людям за то, что вы не гнушаетесь мною, старым.
— Военные и духовные должны помогать друг другу, — ответил Потёмкин. — Те и другие думают не о себе, но посвящают всю свою жизнь служению святой Руси — солдаты с оружием в руках, а священники — словом увещания. Конечно, слово для молодого скучнее, и мне хотелось бы теперь лучше радостно ринуться в бой с саблей в руке, как делали вы в дни вашей юности...
— Да, славное было времечко, — с воодушевлением подхватил старик Полозков, — хотя наша жизнь порою висела на волоске и приходилось испытать жестокие лишения: голод, жажду, не спать ночами и совершать переходы по непроходимым лесам и болотам, о каких теперь не имеют и понятия! Не всегда, — прибавил бравый служака, приветливо улыбаясь, — жилось мне так хорошо, как здесь, и когда я взглядываю на такое изобилие вкусных вещей, которым я обязан вашей доброте, то мне живо вспоминается ужасная пора, когда нам, в виду турецкого лагеря, грозила голодная смерть и когда мы были готовы с радостью отдать половину своей жизни за такой вот стол...
— Расскажите, расскажите! — воскликнул Потёмкин. — Вы не можете себе представить, до чего меня волнуют прежние битвы с турками.
Ветеран хмуро посмотрел из-под нависших седых бровей на юного чернеца, словно заколебался — рассказывать ли, но всё-таки продолжал:
— Да, худое было то время! Стояли мы на низинах, далеко-далеко отсюда, у большой реки, что называется Прутом, окружённые топкими болотами, тогда как все выходы были заняты превосходящими силами турок. Съестные припасы истощились у нас вконец. Питались мы хлебом, который пекли из толчёной древесной коры, и мясом дохлых лошадей. Мало того, — содрогаясь, прибавил солдат, — находились и такие между нами, которые не погнушались бы человеческими трупами, если бы наши священники не преграждали пути к ним с крестом в руке и не отгоняли таких безумцев силою.
— Я знаю, — перебил Потёмкин, — опасность грозила страшная... войско было заперто... всякое спасение казалось невозможным...
— Да, — подтвердил Полозков, — мы отчаялись в какой бы то ни было возможности ускользнуть живыми и, скрежеща от бешенства зубами, готовились умереть самой жалкой смертью, какая только может постичь человека, — погибнуть с голода перед лицом глумившегося над нами неприятеля. Нам уже представлялось, что мы забыты Богом.
— Ну, а император? — спросил послушник. — Что делал он?
— Он голодал вместе с нами, — ответил старик, — и его глаза сверкали так мрачно, как молния в душную летнюю ночь, когда ему случалось проходить по лагерю, но голова не опускалась на грудь. Никогда не забуду, как посмотрел он однажды на солдата, который громко роптал, когда государь проходил мимо. Он вытащил из кармана кусок сухаря, подал его недовольному и сказал своим громким, далеко слышным голосом: «Ты голоден? На вот, возьми мою порцию; я обойдусь. Но так как ты ел царский хлеб, то должен выступить в рядах первых и беда тебе, если ты струсишь и попятишься назад». При следующем прорыве этот солдат шёл впереди всех... И он совершил чудеса храбрости — к сожалению, напрасно, потому что узкие проходы были слишком тесны и слишком сдавлены топкими болотами, так что мы не могли открыть себе выход. Однако император всё же произвёл этого солдата в капитаны, и его сын служит теперь в Измайловском полку.
— Тем не менее вы были спасены? — спросил Потёмкин.
— Да, — ответил ветеран, — Господь не забыл нас. Мы спаслись, но, конечно, не с помощью нашего оружия, — оно было бесполезно ввиду превосходства турецких сил, заградивших перед нами все выходы. Бог вооружил хитростью и мудростью возлюбленную великого императора, с которою он никогда не расставался. Она находилась при нём и в лагере. Государь осыпал её дорогими подарками, и её волосы, шея, руки и платье, унизанные драгоценными камнями, сверкали словно звёздное небо зимней ночью, когда красавица шла с императором по лагерю или скакала мимо нас на коне. Она сняла с себя все эти украшения и отослала их с верным слугой визирю турецкого султана, командовавшему войском. Ослеплённый блеском подарка, тот заключил мир с нашим императором, хотя мог бы уничтожить его со всей армией, из которой не спасся бы ни единый человек. Я видел потом эту женщину, — продолжал старый солдат, — когда турецкие посланники уехали, чтобы велеть открыть нам выход. Наш полк выстроился вокруг императорского шатра. Красивая, стояла она возле государя в белом платье, её глаза сияли, как вешнее солнце, а в волосах у неё была ветка зелени вместо великолепных камней, украшавших их прежде. Император же обнял её рукою за плечи, и я отлично слышал, как он сказал Остерману, стоявшему рядом: «Никогда не забуду я того, что сделала она здесь для меня и для государства, а взамен драгоценных камней, которыми она пожертвовала, я хочу возложить на её голову высочайшее украшение на земле». И он сдержал слово, потому что ещё в том же году возвысил её до звания своей супруги. Потом она была коронована в Москве, и простая ветка зелени, украшавшая её волосы в лагере на берегах Прута, превратилась в лучезарный императорский венец.
— То была Екатерина Первая, — сказал Потёмкин, — и гордые князья и вельможи государства преклонились перед нею.
— Да, да, — подтвердил Полозков, — она была мудрой государыней и, разумеется, заслуживала, чтобы царь Пётр посадил её рядом с собою на трон... Хотя, с другой стороны, — прибавил старый вояка, понизив голос и покачивая головой, — женщины — народ бедовый: где они, там уж непременно замешается чёрт, и ни одной из них нельзя довериться.
— Что вы хотите сказать этим? — полюбопытствовал Потёмкин. — Если ваши слова относятся к императрице Екатерине, то, должен сознаться, я слышал, что ходила шёпотом молва о какой-то истории с нею.
— Мало ли о чём толкуют шёпотом! — презрительно пожимая плечами, промолвил старик. — Не следовало бы делать этого, потому что дорога в Сибирь дальняя и возврата оттуда не бывает!.. Ну, а вы что знаете? — полюбопытствовал он, бросив на своего собеседника торопливый взгляд из-под нависших бровей. — Что вам известно?.. Ровно ничего! А вот я так знаю, и я... пожалуй, — единственный, оставшийся в живых с той поры... Но мои уста молчат о том, чему я был свидетелем, и, клянусь Богом и его святыми, было бы лучше, если бы я не видел этого! — содрогаясь прибавил старый служака.
Потёмкин придвинулся ближе к нему и, схватив его загрубевшую руку, заговорил дрожа от волнения:
— Прошу вас, расскажите мне, что вы знаете! Ведь я ваш друг, и мне предстоит сделаться священнослужителем, который обязан хранить вверенные ему тайны.
Полозков долго смотрел на юношу испытующе, после чего, качая головой, сказал:
— Нет, нет, это не для вас... вы ещё молоды и мягки душой... Дайте унести мне происшедшее с собой в могилу: она самое надёжное место для хранения тайн.
— Для священнослужителя нет возраста, — возразил Потёмкин, — и я желал бы закалить своё сердце, чтобы оно не содрогалось ни перед чем... Говорите... не смущайтесь!.. Человеку становится легче, когда он откроет тайну, которая лежит гнетом у него на душе.
— Да, да, ваша правда, — вздыхая, промолвил старый солдат, — такие вещи тяжко гнетут душу. Никогда ещё ни единое слово о том не сходило с моего языка, и если бы я знал, что вы сумеете молчать...
— Да разразит меня гром небесный, — воскликнул послушник, — если хотя одно слово сорвётся когда-нибудь с намёком на то, что вы доверили мне!
Рассказчик сидел несколько секунд, прислонившись спиной к стене, с закрытыми глазами, и казался погруженным в свои воспоминания. Потом он налил до половины оловянную кружку водкой, опорожнил её молодецким глотком и заговорил: