I
Вечерело. Летние сумерки медленно опускались на землю. Кровавые полосы заката начинали бледнеть, точно таять под влиянием этих сумерек, и небо становилось пепельно-серым, переходя в синеватый цвет, по мере того, как глубже уходило солнце.
С холма, на котором стояла усадьба, вела к саду узенькая дорожка, засаженная кустами терновника, и вводила прямо в самое сердце сада, в отдаленной части которого находилось природное озеро, довольно больших размеров и значительной глубины.
Когда-то по гладкой поверхности его бегали лодки и в нем водилась рыба. Теперь озеро это было также запущено, как и самый сад. Оно покрывалось зеленой порослью, так что неопытный глаз мог бы принять его за гладко выкошенную лужайку, если бы не кваканье целого хора лягушек, нарушавших здесь ночную и вечную дрему запущенного сада.
Хорошо было на берегу этого озера в тихий вечерний час, когда косые кроваво-красные лучи заходящего солнца, прорывавшиеся сквозь промежутки между толстыми стволами деревьев, протягивались по засыпанным упавшим листом дорожкам нитями красного цвета.
Хорошо и жутко было в саду, куда, как в заколдованное царство, не проникало извне никаких голосов жизни и где были свои голоса, свои речи, непонятные людям.
Много видел лес на своем веку, и, быть может, на дне этого таинственного зеленого озера собралось немало тайн, навеки покрытых сплошным покровом зеленых порослей.
В описываемое время в усадьбе «Стрешневка» жил настоящий владелец ее, Никита Тихонович Стрешнев, со своей женою и с камеристкою жены, Марьей Даниловной.
Стрешнев получил чин генерала, но в последний поход он заслужил немилость царя и ушел из войска в свое поместье, где коротал жизнь в непривычных для него занятиях мирного помещика.
С детских почти лет привык он к походам и невзгодам тревожной лагерной жизни и очень заскучал, когда ему пришлось сесть на землю и коротать дни и вечера с немолодою и почти незнакомой ему женою, которую ему приходилось не видать годами.
Единственной, но великой зато утехой была ему Марья Даниловна, которую он четыре года тому назад вывез из Мариенбурга, немедленно привез к жене и поселил ее во флигеле рядом с усадебным домом.
В первое время он не успел достаточно насладиться любовью к этой красавице, потому что отпуск ему дан был самый короткий, и он ушел опять на войну, брать под начальством того же Шереметева Нотебург на Невском «протоке» — маленькую крепостицу, обнесенную высокими стенами, выложенными из твердого гранитного камня.
Маленькая крепость заключала в себе небольшой, около полутысячи человек, гарнизон, но сопротивление царским войскам оказала великое. После отчаянного боя комендант Нотебурга принужден был, однако, сдать крепость и вынес Петру ключи.
Петр был очень обрадован этой победой и назвал Нотебург Ключом-городом, переименовав его в Шлиссельбург.
В следующем году, в апреле, под начальством Шереметева же, русские войска шли большими и малыми лесами по правому берегу Невы к маленькому земляному городку Ниеншанц, который сторожил устье Невы.
Во время этого похода Стрешнев, безумно любивший Марью Даниловну, не мог долее терпеть столь продолжительной разлуки с нею и, видя, что походам и сражениям не видится конца, стал проситься в кратковременную отлучку для поправления расстроенного хозяйства в вотчине и для отдыха от напавшей на него лихой болезни.
В это самое время бомбардирский капитан Петр Михайлов и поручик Меншиков с обоими гвардейскими полками на тридцати лодках окружили неприятельские корабли на взморье и взяли их, несмотря на то, что у шведов были пушки, а у русских их не было вовсе.
Царь писал по этому поводу к Апраксину:
«Понеже неприятели пардон зело поздно закричали, того для, солдат унять трудно было, которые, ворвався, едва не всех покололи, только осталось 13 живых. Смею и то писать, что истинно с восемью лодок в самом деле и было. И сею никогда бываемою викториею вашу милость поздравляю».
Теперь царь стоял у моря, и радости, востороженной, почти детской радости этого гиганта не было пределов. И тем не менее, несмотря на его праздничное настроение, получив просьбу Стрешнева, он «зело в гневе пришел», повелел уволить недавно произведенного генерала в вотчины для исправления его лихих болезней и воспретить ему являться на службу, дабы тем лишить его подвигов, приличествующих его воинскому званию. '
Опала была настоящая, но Стрешнев с облегченным сердцем, влюбленный более чем когда-либо в свою бывшую мариенбургскую пленницу, помчался в свою вотчину на радостное свидание.
Как раз в это время, 16 мая 1703 года, на одном из небольших островов устья Невы застучали топоры: по повелению Петра рубили деревянный город— Петербург— новую столицу Российской державы.
II
В запущенном саду было тихо и прохладно. Как бы ни был жарок летний день, сквозь густую заросль сада лучи проникали как бы с осторожностью и будто с любопытством заглядывали в это сырое зеленое царство.
Сумеречно и уютно было под ветвями вековых вязов и дубов, наклонившихся над светло-зеленым прудом, на берегу которого стояла каменная скамейка, покрытая плесенью по углам и щелям своих соединений, источенная временем и позеленевшая от озерной сырости и испарений, поднимавшихся с поверхности озера по вечерам.
На скамейке сидел Стрешнев, точно помолодевший, расцветший, без всяких признаков лихой болезни, под предлогом которой он покинул своих ратных товарищей и уединился от почестей и побед в этом укромном приюте любви.
Марья Даниловна в эти несколько лет сделалась пышной красавицей в полном смысле слова. Румянец вернулся на ее щеки, губы сделались ярко-красными, а ее чудные глаза стали темнее и глубже. И в них было прежнее выражение задора и хитрости, что-то дерзкое и лукавое, надменно-вызывающее и дразнящее.
Да, именно взгляд этих прекрасных глаз, сразу покоривших сердце Стрешнева при первом свидании с нею в мариенбургской таверне, заставил его бросить славную службу, отказаться от выгод, соединенных с нею, и погрести себя в этом уединении, где единственным счастьем почитал он проводить долгие вечера рядом с нею, сидя на этой старой скамейке под зеленою сенью старого сада.
Часто дерзкий на словах, храбрый в битве, находчивый в трудных обстоятельствах ратного дела, здесь, в этой мирной обстановке сельской жизни, с глазу на глаз с таинственной красавицей, этот воин терялся, как ребёнок, и робел, как солдат перед царем.
При малейшем движении ее соболиных бровей, при малейшем строгом взгляде этих глаз, которыми он все еще не мог вдосталь налюбоваться, он чувствовал, как сердце его тоскливо сжимается и как непонятный холод сковывает его тело, лишает его свободы движений и как язык его отказывается повиноваться ему.
— Машенька, — заговорил Стрешнев, заглядывая искательно в глаза своей подруги жизни, — как ты, в своем здоровье? Чует мое сердце, что невесела ты стала в последние дни. Скажи мне, голубка, какая печаль гнетет тебя? Я ли не угодил тебе, моя красавица? Холопы ли мои тебя изобидели, али скучаешь ты здесь, в моей вотчине, и хочется тебе куда выбраться отсюда? Скажи, здорова ли ты?
Марья Даниловна нетерпеливо повела плечами, слегка сдвинула брови и насмешливо проговорила:
— Здорова, спасибо за осведомление.
— Машенька! — с трепетом проговорил Стрешнев, глядя на суровое выражение ее лица. — Я ведь вижу, что ты не в себе. А я-то как спешил сюда, как рвался оттуда, думая, что ты скучаешь здесь одна… Но вот прошел год, и я почти никогда не вижу улыбки на твоем прекрасном лице.
— Не смешлива я… — сухо ответила она.
— Одначе, даже в тяжкое время твоей жизни, помнишь, там, в кабаке, в Мариенбурге, когда палили пушки, кровь лилась на улицах и солдаты взяли тебя по моему приказу, ты и тогда улыбалась, и вид у тебя был веселее, чем нынче. Нынче ты ходишь хмурая, будто червь тебя точит, и на все мои слова и ласки ты только молчишь. Должна же быть тому какая причина. Невозможно, чтобы это без причины было… Вот ты и скажи мне…
Марья Даниловна уклонилась от его объятий, отодвинулась на другой край скамьи, провела рукою по глазам, точно смахивая с себя докучную грезу, и, взглянув прямо в лицо собеседнику своему, отчетливо произнося каждое слово, сказала:
— Никита Тихоныч! Ты хочешь знать о моей докуке. Изволь, я скажу тебе. Зачем ты взял меня тогда из мариенбургского кабака? Разве я просила тебя об этом? Разве ты осведомился о моем желании? Ты взял меня силой, сделал своей пленницей, заточил в эту могилу, сделал прислужницей своей жены, Натальи Глебовны. Сам ты уехал на службу царскую, а я оставалась здесь в тоске-одиночестве. Ты думаешь, мне весело было здесь?
— Люба моя! Но ведь как только оказалось время, ты видишь, я приехал к тебе и даже опалил царя на себя, того ради для, чтобы быть с тобой в любви и согласии.
— Ты думаешь, мне весело было здесь? — как бы не слушая его оправдания, упорно повторила Марья Даниловна. — Как думаешь ты, Никита Тихоныч, ежели вольную птицу, привыкшую летать по поднебесью, на всей ее вольной воле, с утра до вечерней зари, поймать и заточить в клетку, будет она для утехи охотника песни распевать да крылышками помахивать?
— Но разве ты не свободна? Ведь не Наталья Глебовна, моя жена, а ты здесь — полная хозяйка. Разве не делаешь ты все, чего только не захочет душа твоя? Разве чего недостает тебе в моем доме? Разве сама жена моя не угождает тебе, желая быть угодной мне?
— Повремени малое время, Никита Тихоныч, — прервала она его горячую речь, — дай и мне молвить слово.
— Говори, Машенька, говори!
— Все это так теперь, когда ты сюда приехал, но не так было прежде, когда тебя здесь не было. Это — первое. А второе— разве мало я натерпелась от твоей хозяйки и твоих людишек? А еще скажу тебе: хотя и угождают мне теперь здесь, но все же Наталья Глебовна есть настоящая жена твоя, хозяйка, а я — ее холопка и твоя наложница. И еще скажу тебе: всего у меня вдосталь и ни в чем я не нуждаюсь, это ты сказал истинно. Но и птицу, которую охотник поймает в степи, он часто сажает в золотую клетку и, конечно, кормит и поит ее досыта. Но клетка, даже и: юлотая — узилище, а корм, отпускаемый ей охотником, горек.
— Но, Машенька, могу ли я изменить это? — с тоскою в голосе спросил ее Стрешнев.
— Можешь.
— Что же я должен сделать, ненаглядная моя?
— Отпусти меня.
Стрешнев вздрогнул, и страх отразился на его мужественном лице.
Огонек торжества засветился в темных глазах Марьи Даниловны.
— Отпустить… — тихо повторил Стрешнев, как бы прислушиваясь к этому слову, которое дико звучало для него и больно отзывалось в его душе, — отпустить… но куда?
— На все четыре стороны… куда глаза глядят, как охотник открывает клетку и выпускает пташку на волю. Разве она знает, куда полетит и что будет делать на воле? Отпусти меня на волю, ежели то правда, что ты меня любишь…
— Люблю, Машенька, так что сильнее любить не можно. Но не можно мне и отпустить тебя.
Марья Даниловна нагнулась к нему и, вперив в него свой гневный взор, под которым он сильно смутился, и слегка отвернув голову, дрожащим голосом тихо сказала ему:
— Видишь, как ты меня любишь, как пестуешь? Что же ждешь ты от меня, Никита Тихоныч? Пленник не может любить своего исконного врага, своего покорителя.
— Ради Бога, Машенька, разве я враг тебе?
— Враг, враг, — упорно проговорила она.
— Да Христос же с тобой… Что только ты говоришь?..
— Ты враг мне, ежели не снисходишь к моей просьбе.
— Так, значит, ты не любишь меня, коли просишься уйти от меня? — со страхом сказал Стрешнев. — Четыре года — как денно и нощно я грезил о тебе и как сердце мое наполнено тобою. О тебе одной были все мои помыслы, когда я шел на брань с врагом и когда отдыхал я в палатке. Четыре года лелеял и ласкал я мысль о тебе и четыре года изо дня в день, из ночи в ночь я любил тебя, как никогда дотоле не любил. И любовь эта становилась все грознее и крепче, вырастая с каждым днем, и вот… теперь… ты хочешь уйти, когда я достиг своих заветных желаний, когда я наконец бросил все, чтобы быть с тобою вместе… Ты хочешь уйти, ты хочешь уйти… Но у тебя ведь никого нет на свете, и ты никого на свете не любишь? Лучше ли тебе будет, когда ты уйдешь от меня?
— Я любви твоей не просила, Никита Тихоныч, — возразила она. — Я тебе не клялась в любви. Да и какая любовь? Для тебя это лишь забава. Повеселишься со мною, понатешишься и бросишь, как ветошь негодную. Ты женат, ты не свободен. Не волен ты, Никита Тихоныч, любить кого тебе вздумается…
Она замолчала, как бы собираясь с мыслями, обдумывая то, что она ему скажет.
Потом она продолжала:
— Нет, ты не волен любить. Что девушка, вышедшая замуж, то и женатый человек. Связан, раб на всю жизнь. Ты говоришь, что я не люблю тебя. Нет, я тебя не люблю, не люблю, потому что ты не мой, а чужой. А ежели бы ты был свободен, как птица небесная, — разве я говорила, что не полюбила бы тебя?
Стрешнев поднял голову. Радость и тревога заблистали в его взоре. Она подавала ему надежду этими загадочными словами, и вместе с тем тревога подымалась в душе его, потому что в течение короткого времени, почти каждый раз как у них заходил разговор, она возвращалась к этому вопросу о его свободе.
— Да что же мне делать, Машенька? — растерянно сказал он, разведя руками. — Наталья Глебовна— жена моя и пользуется добрым здоровьем. Не… убить же мне ее, в самом деле.
Марья Даниловна усмехнулась.
— Где уж! — насмешливо проговорила она. — Дай Бог ей много лет еще здравствовать!
Он не мог понять, шутит ли она или говорит серьезно, но в ее глазах стоял зловещий огонек, и взор ее блистал такой остротой, что Никита Тихонович опять отвернулся.
III
Марья Даниловна вдруг резко придвинулась к нему, взяла его обе руки и вынудила его этим движением взглянуть ей прямо в глаза.
— Слушай, Никита Тихоныч, что я скажу тебе, и запомни это мое слово навеки. Пока у тебя есть Наталья Глебовна, я не могу любить тебя. Ты сейчас сказал глупое слово. Убить ее ты не можешь… Я и не хочу этого, а любить тебя при ней я тоже не могу. Вот почему я и говорю тебе: отпусти меня. Как сделать иначе? Иначе сделать нельзя. Сердцу не прикажешь, и не от нас управляется оно. Но я ненавижу, — вдруг с озлоблением прибавила она, — я ненавижу ее, сердце мое не переносит ее. И этот дом, и этот сад, и эта скамейка, и вся земля, и все люди, и ты сам — все принадлежит ей, всем правит она как твоя жена, как хозяйка. А я что? Я в услужении у нее, я — птица, заточенная в клетку, я — ее холопка. Но я не хочу, не хочу этого! — злобно вскрикнула она. — И не будет этого доколь я жива, иначе я наложу на себя руки…
— Машенька! — в ужасе воскликнул Стрешнев. — Машенька, опомнись!
— Я в памяти и опоминаться мне не к чему. Я не хочу быть ее холопкой, когда я знаю, что могла бы владычествовать здесь, править всем, быть хозяйкой… Пусть она, твоя Наталья Глебовна, будет холопкой моей, пусть она служит мне, а не я ей. Этого нельзя? Так что же делать? Скажи, коли знаешь?
— Не знаю, — уныло проговорил он.
— А я знаю.
— Что же?
— Я уже сказала тебе: отпусти меня.
— Я не могу, не могу этого…
— А не можешь — и не надо. Волен ты делать со мной что хочешь, — я ведь холопка твоя.
— Не говори так, любовь моя, владычица моя…
Стрешнев был очень расстроен. Он не знал, как утешить, как успокоить расходившуюся Марью Даниловну.
В таких случаях он обыкновенно уходил, раздавленный горем, в тоске бродил по обширному саду, обдумывая эти печальные обстоятельства жизни, потом возвращался домой, с бешеным порывом злобы накидывался на тихую и робкую Наталью Глебовну и, достаточно поиздевавшись над ней, уходил к себе в верхнюю светелку и ложился спать.
Но сон бежал его глаз, и думы одна мрачнее другой заползали в его голову и, точно холодный туман, наполняли его сердце.
Ему припоминались речи Марьи Даниловны, холодный блеск ее больших глаз, торжество, светившееся в них, когда он измывался над своей женой…
Несколько раз, точно выколачиваемые ударом молота, звучали в его сознании соблазнительные речи красавицы с темными намеками на то, что ее любовь может быть куплена лишь устранением с их пути ненавистной Натальи Глебовны.
— Уж и вправду не… — почти громко шептал он, метаясь на кровати чуть не в горячечном бреду.
Но ужас овладевал им, и он гнал от себя эту позорную мысль.
— Нет, нет, это невозможно… Нестаточное это дело для воина, для крещеного, для слуги царского…
Думал он еще, с корнем вырвав из сердца эту страшную любовь, смело отправиться снова на царскую службу и подставить где-либо свою победную головушку под вражескую, шведскую пулю.
Но ведь он был опальным, и царь воспретил ему являться на службу.
И он наконец приходил к сознанию, что попался в такую ловушку, в такое узилище, из которого не было выхода.
К утру засыпал он чутким, тревожным сном, не дававшим ему отдыха и укрепления, и вставал расстроенным, расслабленным, больным, чтобы сызнова начинать эту муку-мученскую.
Как всегда, он и теперь хотел уйти от Марьи Даниловны…
Но она на этот раз удержала его.
— Стой, Никита Тихоныч, не уходи! Выслушай до конца речь мою. Это будет мое последнее слово.
Он покорно остался сидеть на скамье.
— Говори! — тихо произнес он.
— Ты ничего не знаешь о моем прошлом, — спокойно проговорила она, — ты никогда не спрашивал меня о нем. Ты меня взял в кабачке в завоеванном городе, привез в эту тюрьму и бросил здесь одну на людишек… Пришла я сюда, никому неведомая, чужая тебе и твоим домочадцам, и твоей челяди. Что я им? Да и они мне что? Отчего не уйти мне, не исчезнуть отсюда также внезапно, как я появилась здесь? Но ты этого не хочешь, не желаешь даже поверить тому, что мне тяжело здесь, что мне не по себе…
Она остановилась, переводя дыхание, так как очень волновалась, торопясь высказать все, что лежало у нее на душе.
Изменив страстный тон на совершенно спокойный, она продолжала:
— Родом я из шотландской семьи, но один из предков моих, Гамильтон, переселился в Россию при царе Иване Грозном уже из Дании. Русские переиначили наше прозвище и стали звать нас Гамонтовыми. Родителей своих я не помню. В раннем детстве осталась я круглою сиротою в Москве, и взяли меня к себе добрые люди, бояре. Дом, в котором я жила нахлебницей из милости, был полною чашею, и я с детских лет уже поняла всю горечь чужого хлеба. Хозяева мои были богатые люди на Москве и имели двух дочерей. Обе боярышни, толстые и некрасивые, неуклюжие девушки повели себя со мною, как с сенной девкой, издевались и измывались надо мною, как над своей холопкой. Да и была я, Никита Тихоныч, холопкой, хотя и знатного роду, вот как бы теперь у тебя состою на хлебах.
Никита Тихонович слушал ее молча, не прерывая.
Вся речь Марьи Даниловны дышала обидой и горечью.
Она продолжала, и по мере того, как лился из ее уст рассказ, наружное спокойствие покидало ее, глаза загорались, и румянец густел на щеках пятнами.
— Меня взяли в дом, как я думала, из милости, ради Христова имени, чтобы дать приют бедной сиротке, оставшейся одной на белом свете. А вышло-то иначе. Я оказалась как бы шутихой для толсторожих боярышен, да и для родителей их, да и для холопьев их. Характер у меня был с детства гордый, непокладливый, властный. Мне хотелось править в доме, — она улыбнулась, произнося эти слова, — вот как сейчас у тебя, а заместо того я должна была ходить по чуждой дудке. Сердце у меня было заносчивое да обидчивое, чести и поклонности хотела я, а не унижения, не холопства. Ты, может, думаешь, я не знала, что была уже красавицей, а умом гунявым боярышням не сравняться было со мною ни во веки веков.
И, снова перейдя в страстный, порывистый тон, она заговорила, сжимая свои красивые, тонкие белые руки:
— И возненавидела я, Никита Тихоныч, ваших бояр да служилых людей, возненавидела я их за их богатство, за почет, за знатность. И месть душила меня, и злость клокотала во мне, а наружно я должна была быть тихой да покорливой, да льстивой, да угодливой. И положила я в душе своей отомстить своим благодетелям какой-нибудь тяжкой местью…
Никита Тихонович поднял голову и внимательно взглянул на Марью Даниловну. Никогда еще не видел он ее такою гневною и такою прекрасною.
Жутко стало на его душе, но он не мог оторвать своих взоров от ее лица.
— И что же ты сделала? — чуть слышно спросил он ее, придвинувшись к ней.
— А что сделала, слушай. В доме боярина появился некий князь Реполовский, а зачал он свататься за старшей боярышней и помолвился он с нею, заслав сватов. Ну, устроили сговор, девишник, объявили его женихом. Зарился он, видно, не на невесту, а на ее деньги. Да не тут-то было. Лютое чувство вступило в меня. Уж коли теперь не отомстить мне за все мое принижение, за холопство, так когда же?
— И ты…
— Запало мне в голову разлучить князеньку с его невестушкой. Полно, думаю, шутки шутить, не пора ли оборотить его взоры на мою красоту. Женю, думаю, его на себе, да и все тут. Стану княгиней, возьму себе холопок да стану ездить по Москве да измываться над моими боярышнями, да поклона от них ждать. Ну, что же бы ты думал?..
— А что?
— Да то, что все пошло, как надо быть, хорошо. Князь стал зело заглядываться на меня да посматривать в мои очи. А потом, чем дальше, тем больше, стал заговаривать да заигрывать со мною. Долго ли, коротко ли, только поймали нас однажды летней ночью на дорожке к Москве-реке, в саду, прилегавшем к боярскому дому. Поймала мамушка, жившая в доме, да, тихохонько пробравшись в почивальню к хозяйке, побудила ее и вызвала в сад. Ночь-то была тихая, летняя, лунная. Услыхала боярыня речи наши любовные да поцелуи молодые, да и шасть… Ну, и выгнали из дому в ту же ноченьку, без всего, в одном платье да легком шугайчике на улицу.
— А князь? — затаив дыхание, спросил Никита Тихонович.
— А князя тоже выгнали и указали ему тогда же забыть ход к их дому. Князь вышел за мной за ворота…
Она замолчала, опустила голову и задумчиво стала глядеть на зеленую поверхность озера.
Стало темнеть, и неподалеку заквакали лягушки.
Марья Даниловна молчала, точно в мечтах переживала это тяжелое время своей бесталанной жизни.
Молчал и Стрешнев, перебирая в уме все ею сказанное, и не хотел нарушать ее безмолвия.
Он знал этого князя, так как ему приходилось сталкиваться с ним во время беспрерывных петровских походов. Он припоминал теперь его внешний облик, с ревнивым чувством к прошлому Марьи Даниловны и стараясь допытаться, любила ли она его или только сделала его неудачным оружием ее озлобленности и мстительности.
Но ему не хотелось спрашивать ее прямо об этом, да, быть может, она бы и не сказала ему ничего о своих сокровенных чувствах.
Но Марья Даниловна отвела уже свои взоры от озера и, по-видимому, приготовилась продолжать свою повесть…
IV
— Ну, что было дальше, — продолжала Марья Даниловна, — о том ты, Никита Тихоныч, можешь догадаться. Полюбили мы друг друга, дни и ночи коротали вместе, слова любовные нашептывали друг другу. Князь и так, и этак улещал меня, обеты давал, поверила я ему в те поры, как Богу. А потом…
Она вдруг опять замолчала, и ей, видимо, трудно было выговорить то, что лежало на ее душе.
— А потом?.. — переспросил Стрешнев.
И она с озлобленной решительностью ответила:
— А потом то, что всегда бывает с нами, молодыми девушками. Наигрался, насмеялся и бросил. Обесчестил он меня и покинул, уйдя в поход с царскими войсками.
— Что же ты сделала? — суровым голосом спросил Стрешнев.
— Кинулась было бежать за ним… Решила настичь его, где бы то ни стало. Дойду, думаю, до самого царя, буду бить ему челом, просить его защиты от злого обидчика. Собрав кое-какие деньжонки, оставленные мне князем, пустилась я в путь-дорогу, но, остановившись в какой-то корчме, почувствовала я себя больною…
Марья Даниловна говорила все тише и тише, как будто у нее не хватало голоса и тяжело было переживать теперь печальную историю своего прошлого.
— В корчме этой родился ребенок, мое дитя…
— Где же он? — спросил Стрешнев, схватив ее за руку.
Она резко отдернула руку, вздрогнула, побледнела вся, затряслась как-то…
— Он умер, — чуть слышно, волнуясь, проговорила она.
— Умер? Отчего он умер?
— Умер, да и все тут. А на что ему было жить? Чтобы связать меня по ногам и рукам, чтобы погубить мою жизнь?
— Марья! — воскликнул князь. — Говори, что ты сделала с ним?
Она презрительно взглянула на него.
— Я?.. — протянула она. — Я ничего не сделала, Бог прибрал его с моей дороги.
Больше она ничего не сказала, но Стрешнев понял по ее широко раскрытым глазам, в которых стояло выражение ужаса, что она скрывает истинную историю этой смерти.
Марья Даниловна не могла сознаться ему, что ребенок погиб не своей смертью, что преступление это видел один из приставов царских, который увлекся молодой и прекрасной преступницей, предложил ей все, чем обладал — свое имя и бедность, — и обещал спасти ее от кары за ее грех. Но она, наружно согласившись, бежала ночью тайком.
— Ну что же сталось с тобою? — спросил Стрешнев, прервав ее думы.
— Я пошла дальше. Куда, зачем, я не знала. Я просто ушла, долго долго шла; по дороге ограбили остававшиеся у меня деньги, и я очутилась одна на большой дороге, и мне оставалось умереть с голоду. Тут я пробралась через русские войска да самого Мариенбурга. Если я не умерла вовсе с голоду, то потому, что питалась людским подаянием, людской жалостью. В Мариенбурге я зашла в ближайшую таверну, где ты и нашел меня вместе с Мартой, вдовой молодого офицера. И ты нас обеих увел. Остальное ты знаешь! Ты пленился мной, увез меня в Россию, заточил в этом поместье и силой сделал меня своей наложницей.
Никита Тихонович сидел, понуря голову. Она, окончив рассказ, встала перед ним во весь рост и, гневно глядя на него, проговорила чуть не задыхаясь:
— Теперь ты знаешь всю мою жизнь. Я рассказала тебе ее, чтобы ты знал меня всю, как есть, всю мою душу… Могу ли я любить тебя, могу ли я любить вас всех, русских? Вы разбили мою молодую жизнь, вы надругивались и тешились надо мной. Горечь и обида легли на мою душу, и я ненавижу, ненавижу вас. Месть живет во мне! Нет, полно! Полно мне жить по чужим домам в холопках да отдавать свою красоту на стыд и поруганье! Умереть лучше! Боярыней мне не быть, а холопкой у ваших боярынь быть мне не к лицу и не гоже. Женой твоей быть я согласна, а наложницей никогда! Держи меня силой, сколько хочешь, но доброй волей я у тебя не останусь. Любить тебя я не буду и, как только будет возможность, я уйду от тебя, уйду на все четыре стороны, куда глаза глядят. Нет, Никита Тихоныч, не удержать тебе меня никакими силами.
Глаза ее сверкали гневом, и она была такой красавицей в величии этого гнева, что Стрешневу сделалось страшно ее силы.
Но он постарался повлиять на нее убеждением:
— Машенька, — сказал он, — ты знаешь, что я люблю тебя, люблю настолько, что сейчас сделал бы тебя своей женушкой перед Богом и людьми. Но, ты знаешь, я женат, и жена не камзол, который можно скинуть с плеч, когда он тебе неудобен. Что поделаешь, моя дорогая любушка? Видно, надо терпеть…
— Довольно я натерпелась.
— Надо терпеть, — упорно повторил он, — идти некуда. Куда ты пойдешь? Ни людей, ни дома, ни родины нет у тебя… Уйдешь— погубишь свою душеньку, да не одну свою…
— Не твою ли? — насмешливо проговорила она.
Он встал, подошел к ней, нагнулся к самому лицу ее и, значительно понизив голос, проговорил:
— Погубишь того, кого носишь под сердцем.
Но она задрожала от гнева.
— Так это— он?.. — почти закричала она. — Виновата я в этом, что ли? Просила я об этом, что ли? Опостылели вы все мне, и бежать я хочу от вас, чтобы глаза мои не видели вас и уши мои не слышали вас. Твой ребенок!.. Да мне-то что?..
— Марья!.. — строго остановил он ее.
Но она была вне себя.
— Уйду, уйду… — твердила она.
— Да разве тебе нехорошо здесь? — пробовал он ее успокоить. — Дом — полная чаша, и челяди у тебя в услужении много. А разве Наталья Глебовна издевается над тобой? Разве ты можешь сказать, что ты ее холопка, а не подружка ее? Ты знаешь, детей у меня нет, Бог не благословил нас с женою. Я уже говорил с нею; ведь она — тихая, кроткая, простая женщина, ангел Божий…
— Ну, и милуйся с нею, зачем тебе я занадобилась еще? — мрачно сказала она.
— Ах, зачем? Разве я знаю? Затем, что люблю тебя и жить не могу без тебя. Затем, видно, что ты не любишь меня, хотя будешь матерью моего ребенка… Ах, Машенька, я всю жизнь мечтал об этом, и вот, надо быть, Бог услышал меня. И твой ребенок будет нам заместо родного. Наталья Глебовна уже и теперь любит его и готовит ему приданое.
— Не рано ли? — зловеще прошептала Марья Даниловна, но он не слыхал этих слов.
— Останься же с нами, не губи меня и себя! Мы оба заботимся о тебе. Жена глубоко схоронила обиду в своем незлобивом сердце и простила нам обоим нашу любовь.
— Не нуждаюсь я в ее прощении.
— За что ты не любишь ее? — продолжал Стрешнев, сам не зная, что говорит. — Ведь не она тебя обидела, а ты ее; ведь ты стала ее разлучницей. А она, напротив, помирилась с тобой, полюбила тебя.
— Очень нужно!..
— Машенька, одумайся, прошу тебя.
— Доколь не стану боярыней Стрешневой, дотоле не буду любить тебя.
— Да пойми, не могу же я взять тяжкого греха на душу и извести неповинную жену мою.
— А не можешь— и не надо… Я не приневоливаю.
— Но как же тогда?
— А никак! Отпусти меня без дальних слов — и все тут.
— Не могу, Машенька, видит Бог, не могу.
Теперь она сделала шаг к нему и, грозно смотря ему в глаза, твердо проговорила:
— Смотри, Никита Тихоныч, как бы худо не вышло.
Сзади них раздались чьи-то шаги…
Оба вздрогнули и отступили друг от друга.
Между низко нависшими ветвями деревьев, несмотря на наступившие густые сумерки, они различили фигуру боярыни Стрешневой, и Никита Тихоныч, быстро проговорив: «Прощай, Машенька» — скрылся в чаще кустов.
Она проводила его презрительным, насмешливым взглядом и приготовилась встретить боярыню.
V
— Ты здесь, Марья? — выйдя к скамейке, проговорила Наталья Глебовна.
— Сама, чай, видишь, — дерзко глядя ей в глаза, ответила Марья Даниловна, тщетно силясь подавить бушевавшую в ее груди бурю.
— Я тебя давно по всему саду ищу.
— Никто тебя не неволил. Я не маленькая, не потеряюсь, — насмешливо сказала Марья Даниловна.
Наталья Глебовна внимательно на нее посмотрела.
— Али опять сердце распалилось? — участливо спросила она ее.
— А то нет? Откуда не быть сердцу в этом застенке.
— Чай, с Никитой Тихонычем опять разговаривали?
— А с кем же еще?..
— Эх, Марья, Марья! — укоризненно покачала головой Стрешнева. — Молода ты еще, кровь кипит в тебе, не угомонилась, жизни еще не изведала.
— Это я-то жизни не изведала? Ах, да что мне тут с тобой разговаривать! Говори скорее, что надо, да и все тут.
— Ничего не надо. Искала, чтобы в дом звать. Сыро ведь по ночам-то в саду нашем, да еще у озера-то. Долго ли занемочь? Да и что за веселье такое? Сыростью несет от озера, темень здесь всегда какая-то, квакушки орут… Туманы ползут с озера. Смотри, неровен час, занеможешь.
— Много благодарны тебе за заботы и милости, — насмешливо ответила Марья Даниловна. — Чем только отблагодарить тебя, сударушка, уж прямо не знаю. Вот разве мужа твоего тебе отдать, твою мокрую курицу, Никиту Тихоныча. Так об этом-то я и хлопотала, ясное мое солнышко, да, вишь, ведь укрылся, что ребеночек несмышленный, не хочет.
Наталья Глебовна качала головой, слушая ее пропитанную горечью речь.
— Злобы-то в тебе, злобы столько! — грустно проговорила она. — А Бог-то? Где у тебя Бог? Бог указал жить людям в мире и согласии, любить друг друга и прощать врагам. Враг ты мне была, лютый враг, Маша, а вот я давно простила тебя и полюбила даже тебя.
Слова эти только больше озлобили Марью Даниловну.
— Да что вы ко мне оба пристали, право! — резко сказала она. — Простили да простили! Да в чем я перед вами виновна? Не просилась я к вам, сами силком взяли, а теперь прощаете. В чем? Ты думаешь, очень он мне нужен, твой нудный Никита Тихоныч? Да сгинь он совсем да и ты вместе с ним!
— Будет тебе, Марья! Что сделано — того не вернешь! Терпеть надо.
— И терпи, кто хочет, а я терпеть не желаю. Ну, будет тут зря калякать. Говори, зачем сюда явилась?
— Ужинать тебя звать. Собрано уж на столе.
— Спасибо, не пойду я.
— Отчего?
— Не пойду, да и только. Что пристала в самом деле? Не хочу, да и все тут.
— Нехорошо спать-то ложиться не поужинав. Отощаешь, а тебе надобно беречь себя.
— Была печаль! Для чего это надобно мне беречь себя?
— А для ребенка.
Марья Даниловна сердито отвернулась.
— Не ходи ты сюда по вечерам, — не обратив внимания на ее гневное с движение, продолжала Наталья Глебовна, — здесь место недоброе, нечистое. А тебя точно приворотом сюда тенет.
— Чем же место недоброе? — вдруг заинтересовавшись этими словами, спросила Марья Даниловна.
— Недоброе место. Сказывают, что живет здесь, в самом глубоком омуте озера, водяной, и правит он там душами утопленников.
— Утопленников? — с любопытством проговорила Марья Даниловна.
— Да, сказывают, здесь в оны времена, далеко ли от нас — не знаю, не ведаю, — впадая в сказочный тон, продолжала Стрешнева, — будто утопился некий князь, владелец поместья, а за ним и княгиня его с отчаянья кинулась в воду. С тех самых пор, чтобы не вышли они из плену своего, водяной и затянул озеро зеленым пологом. И еще сказывают, перед тем, как случиться в доме несчастью, квакушки замолкают, а полог зеленый разверзается над самым, значит, над омутом.
Как раз в это самое время замолкли лягушки, и тонкий серп луны, вставши между ветвями над озером, осветил своими лучами его поверхность.
Неподалеку от берега зеленая поросль разошлась на воде и образовала темное огромное пятно, в котором отразился месяц.
Наталья Глебовна вздрогнула и сразу замолкла.
Мрачно сдвинув брови, испуганными глазами глядела на нее и Марья Даниловна.
— Пойдем, пойдем отсюда, — зашептала Наталья Глебовна. — Наше место свято! Нечисто здесь, Марья, ох, нечисто!
Но Марья Даниловна не двигалась с места.
— Оставь меня. Ежели здесь такое место, что можно погибнуть, так мне лучшего и не надо. Уходи сама отсюда от греха.
— Бога ты не боишься, Марья… Разве можешь ты думать о гибели?.. Прошу тебя, послушайся, уйдем скорее отсюда. Никита Тихоныч гневаться будет.
— И пусть на тебя гневается, а я не жена ему.
Она вдруг пристально посмотрела на Стрешневу.
Вся ее злоба, вся жажда мести, накопившаяся в ее душе за долгие годы и тщательно до сих пор скрывавшаяся ею от людей, поднялась в ней теперь и властно рвалась наружу. С каким бы наслаждением она задушила сейчас эту ненавистную ей женщину, которая, однако, никогда не сделала ей ни малейшего зла!
Она не сводила глаз своих и с этого таинственного зеленого озера, которое точно манило к себе ее беспокойную душу.
И вдруг страшная мысль мелькнула в ее голове, сначала испугавшая, а потом страстно обрадовавшая ее…
Вот единственный случай придти к заветной цели, так давно втайне лелеянной ею. Теперь или никогда!
Теперь у нее хватит смелости выполнить этот план, внезапно выросший перед нею в эту минуту. Потом будет поздно! Гнев, весь вечер душивший ее, может пройти, и слабость завладеет ею.
— Ин быть по-твоему, боярыня! — твердо проговорила она. — Пойдем отсюда. Страх мой прошел.
— Пойдем-ка, пойдем, так-то лучше, поди, будет, — согласилась с ней и Стрешнева.
— А только одно я тебе скажу, — продолжала Марья Даниловна, — не уйду отсель, пока не взгляну в самый омут.
— Ой, что ты! — испугалась Стрешнева. — Как это можно!
— Да уж так! — капризно и упрямо заявила Марья Даниловна. — Хочу так. И ничего в том странного нету. Одни бабьи сказки.
Она быстро подбежала к берегу, путаясь в высокой траве. Репейники, точно опасаясь за ее жизнь, цеплялись за ее платье и удерживали ее от опасности.
Но она быстро пробиралась вперед и, дойдя до берега, нагнулась над водой и простояла так неподвижно некоторое время.
Стрешнева стояла у скамьи поодаль ни жива, ни мертва. У нее даже не хватало голоса позвать ее, упросить не подвергаться такой страшной опасности.
Но вдруг раздался смешливый голосок Марьи Даниловны:
— Сказывала — бабьи сплетники, так оно на поверку и выходит, — говорила она. — Никакого водяного в омуте нету, да и омут-то есть ли еще? Иди сюда, боярыня, скорее! Полюбуйся… Чудно так— вода темная, и в ней, опрокинувшись, месяц глядится…
Ободренная звуком ее голоса, Наталья Глебовна решилась подойти к ней и даже стать рядом с нею.
Марья Даниловна незаметно отступила на шаг…
— Нагнись-ко, погляди… — проговорила она и вдруг неистово вскрикнула. — Укусило что-то за ногу!
И затем, делая вид, что падает, повалилась всем телом на наклоненную над омутом Стрешневу и столкнула ее в воду.
VI
— Марья, что ты делаешь? — успела только вскрикнуть бедная женщина, падая в воду.
Но сила падения была так велика, что тело ее немедленно погрузилось в воду и зеленая тина, расступившись, тотчас же вновь сошлась и покрыла Наталью Глебовну с головой. Однако через мгновение она выплыла и стала неистово кричать, взывая о помощи.
Марья Даниловна стояла на берегу ни жива, ни мертва, растерянная, не зная, что делать. Лицо ее побледнело, губы судорожно улыбались и бессознательно шептали бессвязные слова:
— Туда тебе и дорога, благодетельница… Тони, тони… Никто не услышит твоих криков — усадьба далеко.
Но по тропинке сада уже раздавался сухой звук чьих-то торопливых шагов.
Стрешнев, обеспокоенный долгим отсутствием двух женщин, не утерпел дольше и вышел из дому, по направлению к озеру. На душе его было беспокойно; он знал, что настроение Марьи Даниловны в этот вечер было злобное, тяжелое, и, отлично изучив недобрый нрав ее, опасался, не без основания, как бы не вышло чего между двумя женщинами.
И он шел торопливо по тропинке, когда вдруг услыхал отчаянные крики с озера…
Тогда он бросился бежать и поспел как раз в то время, когда Наталья Глебовна, устав уже держаться на воде, вся обессиленная, стала медленно погружаться в воду.
С другой стороны поспевали люди, возвращавшиеся из дальнего угла сада, где они починяли беседку. Между ними была и карлица Матришка, жившая в доме Стрешневых — озлобленное, Богом обиженное существо, недавно наказанное Натальей Глебовной, по настоянию мужа, за воровство.
Никита Тихоныч, добежав до берега, мельком взглянул на бледное и улыбающееся лицо Марьи Даниловны и вдруг сразу все понял.
— Ты, негодница?.. — проговорил он ей и, быстро скинув камзол, приготовился броситься в воду.
Но в этом не было уже надобности.
Двое людей вошли в озеро, подплыли к тому месту, где погибала Наталья Глебовна, и дружными усилиями вытащили ее из воды и положили на берег.
— Спасли-таки окаянную, — услыхала около себя голос карлицы Марья Даниловна.
Как ни была она расстроена всем происшедшим, она с чувством радости услыхала эти шипящие злобой слова. Еще один враг Стрешневой! Значит, нежданный друг и союзник Марьи Даниловны.
— Да, спасли, — беззвучно проговорила она и вдруг, нагнувшись низко к Матришке, прибавила: — Повидайся со мной ночью… ужо, когда все успокоится. Переговорить надо.
— Слушаю, королевна… Беспременно прибуду.
Наталью Глебовну уложили на скамью. Она была без чувств от испуга, усталости' и борьбы. Ее взяли на руки и понесли в дом.
Стрешнев гневно взглянул на Марью Даниловну.
— Так-то ты, змея, платишь за хлеб за соль нашу? — сказал он ей.
Она ничего не ответила, только передернула плечами и, в свою очередь, зорко посмотрела ему в глаза.
И она тотчас же поняла, что в Стрешневе в эти несколько минут произошла большая перемена. В его лихорадочно возбужденном взоре не было и намека на то страстное чувство, которое владело им в этот вечер. Напротив, что-то чуждое, внезапно зародившееся, горело в них теперь. Она поняла, что это было презрение к ней, ненависть к женщине, которую он любил до сих пор, ненависть, такая же внезапная, как и та любовь, которая мгновенно завладела им при первой встрече с ней в таверне «Голубая Лисица».
— Ступай к себе, — твердо сказал он Марье Даниловне, — и жди меня уже. Ступайте и вы! — обратился он к людям и, когда они скрылись за деревьями, он сказал карлице: — А ты, Матришка, иди с нею и не спускай с нее глаз. Ты отвечаешь мне за нее.
— Слушаю, князь.
На лице карлицы промелькнула чуть заметная, почти неуловимая улыбка.
Затем он поспешил домой.
Наталью Глебовну уже раздели и уложили на кровать. Сенные девушки хлопотали около нее, но в их хлопотах не было уже надобности, потому что Наталья Глебовна очень скоро пришла в себя и даже чувствовала себя довольно сносно, так что, когда вошел в ее комнату Стрешнев, то она встретила его ласкобой и благодарной улыбкой.
Он подошел к кровати, нагнулся над ней, поцеловал жену и убитым голосом проговорил:
— Простишь ли меня, Наташа?
— Простить?.. — сказала она, — А за что же, Никитушка?
— За то, что взял в дом эту змею подколодную, эту Машку Гамонтову… За то, что заставил тебя дружбу водить с нею, когда она должна была просто быть твоей сенной девкой… Завтра же я прогоню ее отсюда.
— Я давно простила, Никитушка, — ответила ему добрая женщина. — Приколдовала она, видно, тебя своей красотою. Что делать, родной! Видно, так Бог судил. К тому же Господь наказал меня бездетностью, и некому было бы продолжать твой славный род. Я так и решила, что ребенок ее будет нашим и что ты примешь его в дом свой, как наше родное детище. Вот почему я и пеклась о ней.
— Она преступница, — гневно заговорил он, вспоминая свой вечерний разговор с Марьей Даниловной. — У нее был уже ребенок, с которым она неизвестно что сделала. Давно следовало бы казнить ее лютой казнью, да только еще казни такой не придумано.
Наталье Глебовне было теперь жаль расстаться с давно и страстно взлелеянной ею мечтою иметь в доме маленькое живое существо, хотя бы чужого ребенка, который скрасил бы ее скучное, одинокое существование. Она так любила детей и с такой завистью смотрела на них! Ребенка же своего мужа, хотя бы от другой женщины, она носила бы на руках и считала бы его, без всякой обиды и горечи в душе, за своего собственного.
Поэтому она поспешила оправдать, насколько это было возможно, Марью Даниловну.
— Никитушка, — тихо сказала она, — Марья— женщина гневная, и сердце у нее порою злобное. Да и откуда ему не быть злобному? Жизнь-то ее больно не красна была… Может быть, чего по лютости своей и наклепала она на себя.
— Она ничего точного не говорила, а только так понял я из всей ее повадки…
— Ну, видишь, может быть, ты и ошибся. Конечно, в том грех большой был бы и Господь покарал бы ее за такое неизмываемое преступление, одначе, и то сказать, может быть, из-за девичьего стыда и зазора не пожелала она иметь ребенка.
Стрешнев с ясно выраженным удивлением посмотрел на жену.
— Так нешто это оправдание, Наташа? Смерти ей мало за такое богопротивное дело! А за то, что она сейчас с тобой сделала? С тобой, которая полюбила ее и пригрела! Зверь лютый она, а не женщина…
— Так, Никитушка, так… Одначе, может, она и не нарочно столкнула меня…
Он отрицательно покачал головой.
— Не может того быть, — твердо сказал он. — По подлым глазам ее видел я, что нарочно.
— Ну, Бог простит ей, коли так. А я ей давно все простила.
— Ты добрая, кроткая голубка, Наташа. Но преступление ее требует наказания. Так отплатить нам за то, что мы ее приютили…
— Да ведь ты взял ее насильно, Никита. На себя и пенять нужно…
Он потупил взоры и вздохнул тяжелым глубоким вздохом.
Наталья Глебовна вдруг взяла его руку.
— Никитушка, — сказала она ему, и в голосе ее было столько ласки, что сердце Стрешнева дрогнуло, — вот что я придумала. Жизнь твоя со мною печальна. Детей у нас нет, да, видно, и не будет уж никогда… В голосе ее зазвучала глубокая тоска. — Жить так, как мы живем — нечестно. Надо жить по-Божьему. Хочу я освободить тебя… Что мне делать одинокой, нелюбимой на свете?..
Он хотел возразить ей горячим любовным словом, но она не дала ему сказать его.
— Ах, нет, Никитушка, я не корю тебя. Не для того повела я речь эту. Не волен человек в сердце своем и не пристало ему любить ту жену, которая не может дать ему утех родительского чувства. А ее ты любишь…
— Наташа… — горячо возразил он.
— Ну, любил, Никитушка, разве я не знаю, что ли? Полюбишь и вновь, когда я не буду торчмя стоять на вашей дороге. Да и она исправится и полюбит тебя, коли будет твоей хозяйкой, а не наложницей… А мне все равно коротать век свой, что здесь в одиночестве, что в святой Господней обители… Там-то еще лучше… Молиться я буду за тебя, Никитушка, да за твое счастье. Пусти меня в монастырь, милый мой! Любовь моя от того не станет к тебе меньше.
— Да что ты, Наташа, Христос с тобой! Как тому быть? Чтобы ты из-за Марьи пошла в монастырь… Никогда тому не бывать, моя женушка. А что так жить, как живем мы, нечестно, это — правда твоя…
Стрешнев был потрясен и глубоко тронут таким самоотвержением своей жены. Он женился на ней, с детства любя ее, любил и теперь— только тихой, ровной, спокойной, совсем иной любовью, чем Марью Даниловну.
Ему трудно было уже представить себе, что дом его опустеет по уходе Наташи, и что потом ее место, место этой кроткой и доброй женщины, займет бессердечная и беспокойная женщина с темным происхождением и темными на душе грехами.
— Нет, нет! — горячо вскрикнул он. — Тому не бывать, никак не бывать!
Его поразило вдруг то обстоятельство, что в один вечер, одна за другой, обе женщины, которых он любил, каждую особой любовью, запросились уйти от него.
Любовь его, значит, не дала ни одной из них не только счастья, но и простого удовлетворения.
— Да, так жить — нечестно! — еще раз задумчиво произнес он. — Нужно жить по-Божьему, Наташа! Еще раз прошу тебя— прости меня. Забудь, что было, и это не повторится уже больше. Не кори меня прошлым. Я тоже забуду его. Пусть жизнь пойдет у нас по-прежнему, по-хорошему. Я люблю тебя, никогда любить не переставал, а с тех пор, как увидел тебя на краю гибели — я не знаю, что сталось со мною. Я полюбил тебя в те поры сильнее и возненавидел ту, которая учинила над тобой это гнусное дело… Прости же меня, женушка моя милая!
— Спасибо тебе, Никитушка, за эти слова, — ответила ему Наталья Глебовна. — Делай, как знаешь… Но знай также, что, если тебе опостылит жизнь со мной, я с тихой радостью уйду в монастырь. Жил бы ты только счастливо и не поминал бы меня лихом.
— Тебя поминать лихом! — возразил он ей и опять, нагнувшись, поцеловал ее. — А теперь усни, Наташа, отдохни. Дал бы Господь, чтобы ты не занемогла от холодной ночной воды.
— Я здорова, — сказала она. — А только устала уж очень.
— Спи же спокойно.
И Стрешнев вышел из ее комнаты, чувствуя, как в душе его подымается новое доброе и, как ему казалось, прочное чувство к жене.
VII
Марья Даниловна стояла у дверей опочивальни, где происходил этот разговор, и слышала все от слова до слова.
Бешеная злоба душила ее, когда до ушей ее доносились слова Стрешнева, и страстное, непобедимое чувство мести подымалось в ее отравленной всем, уже перенесенным горем душе.
— А, — шептала она, до боли стискивая свои белые зубы, — вот ты как обо мне говоришь нынче! Добро! Увидим, так ли легко ты отделаешься от меня, Никита Тихоныч. Слаб уж ты больно перед бабьими речами, и ничего не стоит, видно, перевернуть тебя в любую сторону! Все равно, что стрелка на вышке твоего барского дома: куда ветер, туда и она. Ладно же, приди только ко мне, и ветер подует в другую сторону. Постою я за себя! Увидишь!
Она еле успела отойти от дверей и скрыться в свою комнату, не попадаясь на глаза Стрешневу.
Придя к себе, она села на табуретку и залилась слезами.
Слезы были редкой гостьей в обиходе ее жизни.
Ни лишения, ни невзгоды, ни нужда не вызывали их и, когда она плакала, то это было лишь от стыда, от оскорбленного самолюбия и от бессильной злобы.
Она встала, подошла к окну, глянула в сад, окутавшийся теперь плотным, почти непроницаемым покровом ночи, и ей вспомнилась во всей своей яркости безобразная сцена у озера, так неудавшееся покушение на жизнь Натальи Глебовны, приведшее к совершенно иному выходу, чем тот, на какой она рассчитывала.
Но что-то неопределенное и смутное бродило еще в ее усталой душе, нашептывало ей, что не все еще кончено, что надежда не вовсе потеряна и что настанут еще дни ее торжества.
Женить Стрешнева на себе и удалить со своей дороги Наталью Глебовну сделалось уже давнишней ее мечтой. Во все времена пребывания ее в доме Никиты Тихоновича она не переставала думать об этом, но так как бесхарактерный и слабовольный Стрешнев никогда сам бы не решился на это, то она и придумала взять его силой, испугать его перспективой окончательной разлуки с нею.
С этой именно целью она и рассказала ему свою жизнь, почти ничего не утаив из нее, чтобы воочию показать ему, что она пережила уже, несмотря на свои молодые годы, много невзгод и что ей ни по чем лишиться еще один лишний раз теплого угла и сытного куска. Иначе он мог бы, в глубине души, вообразить, что она должна ценить оказанное ей гостеприимство и выраженную ей любовь.
Бессердечная, злая и тонкая умом, Марья Даниловна с первых же дней жизни своей в обществе Стрешнева поняла и разгадала его несложный, мягкий и уступчивый характер. Она поняла, что препятствия, упорство, только могли разжечь его страсть к ней и заставить его во что бы то ни стало добиваться взаимности.
Мешала ей лишь одна Наталья Глебовна своей безответной покорностью, своим наружным равнодушием к увлечению ее мужа. Если бы она, в свою очередь, возмутилась духом и восстала против его измены, он, как упрямый человек, каковыми она считала всех, не обладавших твердой волей, непременно пошел бы наперекор, и Марья Даниловна скорее достигла бы своих целей. Но Наталья Глебовна ничего не предпринимала против них— и на Никиту Тихоновича нападало что-то вроде спокойного сна, и он стал добродушно воображать, что все так может идти и дальше.
Марья Даниловна вздрогнула…
За дверьми послышалось какое-то шуршание еле уловимое — и она в большой тревоге тотчас же подбежала к дверям.
— Кто там? — задыхающимся голосом спросила она, взявшись за ручку двери.
Послышался пискливый голосок:
— Я, королевна, я, благодетельница.
У Марьи Даниловны отлегло от сердца.
— Ты, Матришка? Входи же.
Карлица вошла и подобострастно поцеловала край ее платья.
Это было маленькое, безобразное существо со сморщенным старушечьим лицом, с провалившимися губами, с желтою кожею щек и вытянутой шеей. У нее был горб на спине и руки ее были длинны, как плети. Пальцы ее были отморожены и скрючены, а нос походил на раздавленную грушу. Невозможно было даже приблизительно определить ее возраст. Лицом и морщинами она была настоящая старуха, но в глубоких впадинах ярким и злобным пламенем горели ее все еще молодые и темные глаза.
Иногда блеск их был так силен и отличался такой остротой, что сама Марья Даниловна не выдерживала их взгляда и опускала перед ней свои взоры.
Карлица была обидчива, мелочна и злобна. Давно ее взяли в дом к Стрешневым, и она исполняла в нем должность шутихи.
Она не любила Натальи Глебовны на том же основании, как не любила ее и Марья Даниловна, именно за ее доброту.
Злая и испорченная натура карлицы не переносила людского совершенства и бессознательно озлоблялась против него.
Существенным пороком ее была вороватость, и, несмотря на совершенную бесцельность ее мелких покраж и жестокие кары, которые обрушивались на нее за это, она продолжала тянуть все, что плохо лежало в доме, неведомо зачем и для чего.
Иногда стащенную ею вещь она относила в сад и зарывала под каким-либо кустом, сама забывая вскоре то место, куда она ее прятала; иногда же, не зная, что делать с украденным предметом, она просто бросала его в озеро и бессмысленно приговаривала:
— Вот вам, квакушки, подарочек от карлицы.
И вещь бесследно исчезала в пучине воды.
Накануне она попалась в одной из таких глупых краж, стащив у Натальи Глебовны небольшое и не очень ценное бурмицкое зерно, которым, однако, хозяйка очень дорожила, как перешедшим к ней от матери.
Карлица бросила жемчужину в озеро, проговорив при этом:
— Рыба карпия, вот тебе зернушко в пропитание.
Стремянный Никиты Тихоновича поймал ее на этом преступлении и донес о нем. Стрешнев наказал карлицу и велел жене не давать ей есть в течение целого дня.
И раньше случалось подвергать Матришку такого рода каре, но Наталья Глебовна, по доброте душевной, всегда кормила ее. На этот же раз, очень уж огорчившись потерей, она не только не дала ей есть, но и самолично заперла ее в темную клеть.
Лишение еды было самым ужасным наказанием для жадной и прожорливой карлицы, и, проголодав целый день, она к утру следующего дня возненавидела самым искренним образом Наталью Глебовну и готова была пойти на что угодно, чтобы отомстить ей.
— Здравствуй, королевна, — проговорила своим пискливым голосом карлица, так как имела привычку награждать всех самыми необычайными титулами. — Явиться приказывала?
К Марье Даниловне карлица относилась подобострастно и сама не знала почему сильно боялась взгляда ее глаз.
В ее присутствии она ощущала какой-то мистический страх и считала ее существом неизмеримо высшим во всем стрешневском доме.
— Приказывала, — коротко ответила Марья Даниловна.
— А что повелишь, королевна? — хитро улыбаясь, спросила карлица.
— Садись и слушай.
— Постою перед твоей пресветлой светлостью.
Марья Даниловна пожала плечами:
— Стой, пожалуйста, коли охота. Слушай же, — заговорила она шепотом, подойдя к Матришке, которая замигала глазами в знак особого внимания. — Ты и я — здесь невольницы. Тебя и меня держат здесь из милости, на хлебах, ради Христа имени…
— И людской похоти, хи-хи-хи! — вдруг взвизгнула карлица.
Но Марья Даниловна строго взглянула на нее.
— Молчи, — коротко сказала она. — Не смей меня перебивать и слушай.
— Слушаю, королевна, слушаю.
Она вся как-то съежилась, и лицо ее приняло серьезное и покорное выражение, почти умное. Да и вообще Марья Даниловна никогда не могла понять, представляется ли Мартишка полоумной шутихой или она на самом деле такова.
Марья Даниловна рассеянно взглянула на нее и продолжала:
— Тебя бьют, сажают в чулан, лишают пищи. Меня еще хуже наказывают. Терпеть нам приходится обеим, потому что мы живем розно. Нам нужно помогать друг другу. Лютый ворог наш— Наталья Глебовна. Не будь ее, кто бы был здесь хозяйкой?
Карлица захлопала радостно в ладоши.
— Знаю, знаю, королевна… все знаю… Знаю кто, знаю кто…
Она часто закивала головой, как будто это знание давало ей огромное, неоценимое преимущество перед целым светом.
— А знаешь — знай да помалкивай. Ну, и пока, стало быть, хозяйкой здесь не я, а та… плохо нам будет; а вот тотчас я слышала такое, что и вовсе уж плохо. А была бы я здесь хозяйкой— и тебе было бы недурно. Сделала бы я тебя ключницей, и ходила бы ты у меня, Матришка, в ключах.
— Ой, неужто в ключах?
— Ну да.
— И холопьев бы била ключами?..
— А что ж? И била бы.
— Тебе бы, королевна, служила?
— Служила бы.
— Ой, уж больно хорошо!
— То-то.
— А ты не наказывала бы меня без пищи?
— Я бы, напротив, заставляла тебя за твои провинности есть за двоих.
— Ой, хорошо! Ой-ой, хорошо!
— А чтобы это хорошее было, что бы надо сделать?
— А известно что. Извести изводом боярыню, — с ужасающим спокойствием и простотой проговорила карлица и вдруг, без всякого приглашения села на низенькую скамеечку у ног Марья Даниловны.
— Не ори же так, дура! — испугалась Марья Даниловна. — О таких делах надо говорить шепотом! Неужели не понимаешь?
— И то, — согласилась карлица. — А по мне все едино, что шепотом, что говорком.
— А то еще, ежели изморить нельзя, нужно ее в монастырь упечь— это даже сам Никита Тихоныч додумал. В мою глупую голову и не вступала допрежь того эта мысль.
— Можно и в монастырь. По мне хошь к рыбам и лягухам. И мягко там, на водяных порослях, и глаз не режет, потому зеленая тьма и сверху занавеска така зеленая да густая, что твои щи… Хлебнула, хлебнула сегодня, да незадачно.
— Ну, так смотри же, Матришка. Пока я еще ничего не решила и не знаю, как и что сделаю. А только ежели мне понадобится, так чтобы ты у меня тотчас же была бы под рукою.
— Свистни только — как пес, прибегу, клубочком у твоих светлых ножонок лягу. Дозволь приложиться, царевна.
— Прикладывайся.
Карлица прильнула губами к нижнему краю юбки Марьи Даниловны.
Но в это время приотворилась дверь, и на пороге комнаты показался Никита Тихонович.
VIII
Карлица быстро отскочила в другой конец комнаты…
Стрешнев был неприятно поражен ее присутствием.
— Зачем ты здесь, чертова кукла? — резко крикнул он Матришке.
— Как зачем, принц мой ясный? Приказал сторожить королевну… Аль забыл, царевич?
— А… ну, ладно. Ступай отсюда!
Он властным жестом указал карлице на дверь и, когда она уже была на пороге, крикнул ей:
— Да смотри у меня не подслушивать у дверей. Уши оборву и голодом заморю.
Карлица метнула на него страшный по заключавшейся в нем злобе взгляд и молча исчезла за дверью.
Он подошел к двери, приотворил ее и, услыхав, как карлица зашлепала своими мягкими козловыми башмаками по длинной стеклянной галерейке, уходя к себе в светелку, плотно запер дверь и твердыми шагами подошел к Марье Даниловне.
— Вот что, Марья, — торжественным голосом начал он, хотя она тотчас же привычным и чутким ухом уловила тревожный оттенок в этом голосе, старавшемся не изменить своей твердости. — С Натальей Глебовной примирился я душевно, после того, что ты над ней учинила. Подлое это, безбожное было дело! Молчи и слушай! Я знаю, что ты сделала это потому, что душа у тебя низкая. Но Бог спас мою Наташу. Сама, чай, понимаешь, что тебе здесь теперь не житье. Одначе, выгнать тебя из дому опасаюсь, потому, прямо тебе скажу, от тебя всего ожидать можно.
— Не опасайся, Никита Тихоныч. Многие люди измывались надо мною, никому я зла не делала. Не ты первый, не ты и последний. Говори, что придумал.
— А придумал я вот что: жил я с тобой, душевно любя тебя, и, не сделай ты того подлого дела, может быть, и до сих пор любил бы тебя. Ну, случился такой грех — Бог тебе судьей, а не люди и не я, потому за мной грехов немало. Теперь вот что— обидеть тебя не хочу, а загладить грех надо, прикрыть его надо. Думал, было, просто-напросто выгнать тебя, а вот, идучи к тебе, придумал…
— Не тяни, говори прямо.
— Прямо и говорю: решил тебя выдать замуж.
Марья Даниловна громко вскрикнула.
— Меня… замуж?
— Да, тебя.
— За кого же?
— И подходящего жениха нашел.
— Да кто же это?
— Мой стремянный Роман.
— В уме ли ты, Никита Тихоныч?
— А почто не в уме?
— Да лучше убей меня, чем за холопа выдавать… Да лучше я удавлюсь, чем пойду за него.
— Что же так?
Марья Даниловна сделала к нему шаг. Она пристально взглянула на него своими чудными глазами и вложила в них столько выражения горя и любви, что сердце Стрешнева вдруг неожиданно заснуло и кровь прилила к его голове.
— Никита Тихонович, — мягким, дрогнувшись голосом начала Марья Даниловна, — убей меня, вот сейчас тут на месте, убей своими руками — и я возблагодарю тебя и Бога, что Он послал мне такую сладкую смерть. Заставь меня весь век служить тебе холопкой, вели мне делать черную работу денно и нощно, но не выдавай меня за своего холопа. Расстаться с тобой, никогда не видеть, не слышать тебя — лютее казни не мог ты придумать!
— Марья! — пробовал он остановить ее, чувствуя, как слабеет, как ее нежные, страстные речи, вливаясь в его сознание, точно отравляют его сладким, мучительным ядом.
— Нет, нет, это невозможно, — перебила она его. — Ведь я люблю тебя, Никита Тихоныч, ах, как люблю! Никого в своей жизни не любила я так… никогда в своей жизни не мучилась я так от любви.
— Что ты говоришь, Марья? — удивленно спросил он ее.
— То, что говорит мне сердце.
— Да не ты ли просилась отпустить тебя? Да не ты ли еще сегодня в саду говорила мне, что не любишь меня?
Она сделала еще шаг к нему, приблизила свое лицо к его лицу и, обдавая его своим жгучим дыханием и не сводя с него своих блестящих глаз, страстным шепотом заговорила:
— Я говорила это, я; ненаглядный, неужто не понял ты меня? Злая ревность истомила мое сердце, лютая змея заползла мне в душу. И боярыню замыслила я утопить… но почему? Потому что хотела, чтобы ты был мой и ничей больше, потому что тяжко мне было видеть, что она — твоя жена и что я не могу любить тебя перед всеми, перед людьми, перед Богом… А любила я тебя — один Бог знает и видит как!
— Правду ли ты говоришь, Машенька? — проговорил Стрешнев, чувствуя, как у него кружится голова.
Тогда она увидела, что вернула всю его любовь к себе, что он окончательно ослабел.
Быстрым страстным движением она обвила его шею своими полными, красивыми руками, прижалась к нему всем своим телом и замерла на его груди.
Долгий страстный поцелуй слил их губы.
— Люблю, люблю тебя, мой ненаглядный, золото мое, счастье мое, жизнь моя… — шептала Марья Даниловна.
Карлица подобралась к дверям и приложила ухо к щели.
Радостно, беззвучным смехом засмеялась она и поплелась к ключнице.
— Сударыня-боярыня, ступай-ка к хозяйке да доложи ей, что князь ее светел остался в опочивальне королевны.
— Что ты врешь, ведьма? — прикрикнула на нее ключница.
— Пес врет, а не я. Я никогда не вру, сударыня-боярыня, а в таковом дел особливо! Пойди сама посмотри, коли мне не веришь.
Ключница поняла, что карлица говорит правду. Она пошла в опочивальню к Наталье Глебовне.
Наталья Глебовна не спала, когда та вошла, и испуганно взглянула на старуху. Она очень любила ее и вполне доверяла ей, потому что старуха выкормила, вынянчила ее и теперь сделалась домоправительницей в доме Стрешнева, вступив в него после брака Никиты Тихоновича на ее боярышне.
— Что скажешь, Гордеевна? — стараясь казаться спокойной, спросила Наталья Глебовна.
— Плохое, боярыня, плохое. Уж такое-то неладное, что и сказывать боюсь.
— Что случилось?
Старуха замялась.
— Говори, говори же мне все скорей, не скрывая. Я ничего не боюсь.
— Никита Тихоныч…
— Что Никита Тихоныч?
— Никита Тихоныч остался у той… у твоей разлучницы в опочивальне…
Горькая улыбка легла на лицо Натальи Глебовны.
— Я так и думала, — медленно проговорила она и поднялась с кровати.
Она уже почти оправилась от волнений этого вечера. Никакого недомогания она не чувствовала теперь, а только маленькую усталость и слабость.
— Ты бы полежала, негоже вставать-то, — заметила ей ключница.
— Ничего, Гордеевна. Я здорова. Для какой стати буду беречь себя? Жизнь моя никому не нужна, окромя как, может быть, Богу. Ему и хочу помолиться.
— Околдовала она его, верь моему старому слову, — заговорила ключница. — Не иначе, что околдовала. Антихрист наслал ее к нам, как и ко многим древним боярам.
— Что ты говоришь, Гордеевна…
— Верно говорю. На Руси нечисто стало. Всему старому, святому конец приходит. Царь кафтаны и бороды режет, немецкие обычаи вводит. Светопреставление скоро будет.
— Молчи, Гордеевна, ты меня пугаешь.
— Как не пугаться-то, дитятко? Везде нелады нынче. А уж у нас в доме… До старости дожила, ничего такого не видала… — она махнула рукой, и старые красные глаза ее заслезились.
Наталья Глебовна слушала ее со смущенным видом.
— Царь новую столицу выстроил на немецкой земле, повоеванной им, — продолжала старуха, — покинул он древний стольный град Москву-матушку и царицей взял немку…
— Да откуда ты знаешь все это, старая?
— Люди говорят, а за людьми и я. Много теперь в окрестностях укрывающихся от новшеств. Они и говорят.
Наталья Глебовна подошла к божнице, упала ниц перед образами, на которых были изображены потемневшие строгие лики святых угодников, и разразилась рыданиями.
Она горячо стала молиться.
— Господи, — молилась она, — вразуми его, отведи от него чары, верни ко мне! Ты, Милосердный Господи, дай мне сил перенести испытание… Господи, Господи!.. Помоги мне!
Она не находила слов и замолкла, низко поникнув головой.
Старуха тихо вышла из комнаты, утирая полные слез глаза.
Она пробралась к комнате Марьи Даниловны, приложила ухо к щели и убедилась, что Никита Тихонович еще там.
Он сидел с Марьей Даниловной и вел с ней тихую, дружественную беседу.
IX
— Уж как ни как, а двум медведям в берлоге не ужиться, — говорила карлица, сидя на другой день на низенькой скамеечке у ног Марьи Даниловны.
Теперь Матришка не юродствовала, а говорила здраво, рассудительно, без своих обычных ужимок и вывертов, только изредка величая свою собеседницу измышленным ее титулом.
— Не видано спокон веку, — продолжала она, — чтобы в одном доме было две хозяйки, две сударки. А у нас все не по-человечьи, королевна, а неведомо и невидано как.
Теперь я тебя допрошу: кто же здесь настоящая боярыня — ты или Наталья-свет Глебовна? И кому мы, холопы ваши, служить обязаны? И легкое ли дело угождать двум? Как хочешь, а нужно нам избавиться, королевна, от Натальи Глебовны.
— Для того тебя и позвала, — сказала Марья Даниловна.
Теперь лицо ее было очень оживленно, и прежний яркий румянец играл на ее щеках. В глазах ее светились радостные огоньки и губы складывались в горделивую, даже надменную улыбку. Она убедилась в силе своего влияния на Стрешнева и в том, что она все может сделать с ним.
А давно ли еще она упала духом и думала, что после ее покушения на жизнь Натальи Глебовны у озера пришел конец ее владычеству в доме и наступила новая тяжелая эпоха ее скитальческой авантюристской жизни?
— Для того я тебя и позвала, — повторила она задумчиво.
— Ну давай, стало быть, думать и гадать.
— Давай. Придумала ли что?
— Кто, я-то? Придумала.
— Что же?
— Извести, да и все тут.
— Кого извести-то?
— А известно кого: Наталью Глебовну.
— Но как? Чем? Говори скорее!
— Зельем.
— Откуда его взять, зелье-то?
— Bo-на! Откуда! Уж ты повели только мне, из-под земли достану.
Марья Даниловна задумалась, потом отрицательно покачала гововой.
— Аль не годится? — удивленно спросила карлица.
— Не годится, Матришка, — решительно сказала Марья Даниловна.
— Что ж так?
— Да так! Нелегко достать хорошего зелья, а потом не оберешься хлопот. Нет, нет! Я не хочу этого, слышишь, и думать не смей! А ежели что без меня сделаешь, тебе отвечать. Все на тебя обрушу, ото всего откажусь, велю казнить тебя. Не настолько люблю я Никиту, чтобы такой грех на душу брать.
Карлица засмеялась своим пискливым смехом, и Марья Даниловна удивленно взглянула на нее.
— Ты чего? — сдвинув брови, спросила она.
— А водица-то? Что зелье, что водица— все одно к смертному часу приводит. Али водицей погубить— грех меньший, королевна?
— Молчи, дура! — гневно остановила ее Марья Даниловна. — Что ты понимаешь? Грех один, да ответ другой. Нешто я нарочно столкнула ее? Укусило меня что-то за ногу, я и спотыкнулась на нее и уронила ее в воду.
Карлица мгновенно сделала серьезное лицо и утвердительно закивала головой.
— Так, так, — проговорила она.
— Думай, что другое. Придумывай, — приказала ей Марья Даниловна.
— Думаю, королевна, думаю.
Но Марья Даниловна, не обращая на раздумье карлицы никакого внимания, стала высказывать свои мысли вслух.
— Ах, Матришка, — говорила она, — когда бы ты знала, как все опостылело мне; как нудно мне оставаться здесь. Точно в тюрьме живешь или в монастыре. Ни веселья, ни радости… Людей не видишь, говора их не слышишь, словно в могиле. Не таков нрав у меня, карлица. Воздуху, свету, людей мне хочется, воли, простора! В город какой хочу, веселиться, жить хочу! А здесь? Никита Тихоныч со своими любовными речами да Наталья Глебовна со своей добротой. Опостылели они мне вот как! Не такова я, чтобы жить в таком заточении! Ты думаешь, кабы Никита взял меня в жены, сладко было? Ан нет! Тоска загрызла бы меня очень скоро. Вот ежеле бы он отправился в Питербурх, где царь и двор, вот ежели бы я могла там жить, это дело иное… А здесь что? Могила, застенок и только. Но царь прогневался на Никиту, и Никите не бывать в Питербурхе. Так что толку мне его хозяйкой делаться? Придумала ли что?
— Придумала, королевна.
— Опять, поди, дурость какую?..
— А вот и не угадала. Самое что ни на есть умственное, — засмеялась карлица.
— Что ж такое?
— Бежать тебе надо отсюда.
Марья Даниловна протянула к карлице руку, к которой та прильнула сухими губами.
— За что жаловать изволишь, королевна? — подобострастно проговорила она.
— За умное твое слово. Наконец-то догадалась,
Матришка. Бежать! Да, бежать, слоняться по белу свету, хоть в недостатке и холоде и голоде, по большим дорогам, по дремучим лесам, по разбойничьим притонам и пристаням, но знать, что ты свободна, что никому не должна бить челом, что никого нет над тобою. Не знать сегодня, что будет завтра, лечь холопкой, проснуться царицей, сегодня голодать, завтра пироваться— вот это жизнь, настоящая жизнь… Эх, да что я с тобой говорю, глупая карлица, тебе не понять меня… Бежать, бежать отсюда куда глаза глядят и чем скорее — тем лучше!
Но на лице карлицы появилось вдруг тревожное выражение.
— Ты что? Чего ты испугалась? — спросила ее Марья Даниловна.
— А как же я-то, королевна?
— Да что же ты-то?
— А ключи? Так мне и не ходить в ключах? Не ты разве обещала меня сделать ключницей и старшой над всеми холопами? Что же, ты убежишь, а я одна здесь останусь и меня будут наказывать, запирать в чулан да лишать пищи?
Марья Даниловна закусила губы.
Она теперь только поняла, что без всякой нужды проговорилась и слишком уж доверчиво открыла карлице свои планы.
— Ну, разве ты не дура? — сказала она, опасаясь, что Матришка, разочаровавшись в своих надеждах, выдаст ее с головою и помешает осуществлению ее планов.
— Дура, дура! — проговорила карлица. — То вот тебе умная, а то вдруг, накось, дура! Пошто дура-то? Чем не угодила?
— Дура и есть. Так неужто же тебе невдомек, что ежели ты устроишь убег мой отсюда, то я тебя возьму с собою?
— Ой, правда?
— Правда. Возьму с собою. И, где буду я, там будешь и ты. И мой кусок будет твоим куском. И будешь ты мне не холопкой, а подружкой.
— Ой, хорошо!
— Вот то-то. Только устрой, чтобы нам убежать. Все одно, ежели не вырвусь отсюда — в омут головой брошусь. Невмочь мне жить здесь доле. Словно розовый куст, посаженный в камень, вяну я здесь. А кто знает, какая доля ждет меня в жизни… — мечтательно проговорила Марья Даниловна.
— А узнать можно! — вдруг всплеснув руками, заявила карлица.
— Что брешешь-то? Что выдумала? Как это можно узнать?
— Пес брешет, а не я, — опять возразила своей любимой поговоркой карлица. — Узнать можно.
— Да как же? Скажи!
— В поле, за усадьбой, у леска, табор цыганский. Дюже отлично гадают цыганки. Ежели бы пойти туды, тайным делом, ночью— все тебе, как на ладони, разложат и всю твою судьбу укажут.
— Ах, правда твоя! Я и забыла совсем, что здесь цыгане!
Но лицо Марьи Даниловны вдруг приобрело тревожное выражение после вырвавшегося у нее радостного восклицания.
— Никак этого невозможно, никак! — грустно сказала она.
— Пошто невозможно?
— Слушай, Матришка, нешто ты не знаешь, что было намеднись?
— А что?
— Да как же! Гуляла я под вечер в саду и натолкнулась на молодого цыгана. Красавец такой: глаза что уголья, кожа темная, что у араба, волосы черные, как смоль, — с каким-то восторгом говорила Марья Даниловна. — Подошла я к нему и разговорилась. А только тут шасть из-за кустов стремянный Никиты Тихоныча да давай гнать цыгана, да бить его арапником. Он, стремянный-то, видно, втайне любит меня, вот его сердце и распалилось… Цыган еле ноги унес, да и я поспешила уйти в дом.
— Так что ж? — спросила карлица.
— Как— что ж? То и есть, что, ежели мы пойдем в табор, цыган узнает меня.
— Так что с того, что узнает? — опять спросила Матришка.
— Ну, как же ты не дура после этого? — с досадой проговорила Марья Даниловна. — Цыган-то или испугается меня, или станет злобиться, что ему из-за меня так попало. А то еще что недоброе сделает с нами.
— И вовсе нет. Коли узнает, оно и лучше. Скажем, что мы бежать хотим из дому, ему приятно будет сделать злое дело боярину за наказание, которое он понес в его саду.
— А ты, правда, умница, Матришка, — просветляясь сказала Марья Даниловна.
— Ну, вот опять умницей стала, хи-хи-хи!.. Он нам самую верную цыганку укажет изо всего табора. Она тебе и укажет судьбу твою.
— Ладно. А как же уйти-то?
— А ты скажи своему Никите Тихонычу, что пойдешь в лес по ягоды и меня возьмешь с собой для надзору. А в лесу-то как вроде мы и проплутаем… до сумерек.
X
Полная луна плыла по темно-синему небу, отражая свой серебристый свет в узкой ленте реки, протекавшей по лужайке.
Вода рябилась от свежего вечернего ветерка, и узкая лента эта казалась странной змеей, покрытой серебряной чешуей.
Там и сям разбросаны были шатры цыганского табора, кое-где опрокинуты были повозки, и стреноженные лошади бродили поблизости у опушки леса, медленно пощипывая луговую траву.
В двух-трех местах горели костры, над тлеющими угольями которых в котелках, привешанных к длинным шестам из тонкого железного прута, варилась каша.
На краю табора раздавалась грустная, полная тоски и неги цыганская песня.
У одного из крайних шатров сидела старая-престарая цыганка, время от времени подбрасывавшая на догоравшие угли костра сухие ветви кустарника, сложенные около нее кучкою.
Тогда пламя вдруг сильно вздымалось, ветви трещали, и синий едкий дымок тоненькой струйкой взвивался к синему небу, усеянному звездами.
Было тихо и безмолвно в воздухе и пахло травою, а порою полевыми цветами, когда проносился свежий, прохладный ночной ветерок и отклонял пламя костра в сторону.
Перед старухой стоял высокий молодой парень, статно сложенный, красавец лицом. Нетрудно было бы при внимательном наблюдении убедиться, что в лицах этого красавца и безобразной старухи было нечто общее, родственное.
Это был, действительно, ее сын, и он говорил матери:
— Больно избил меня боярский служивый человек, матушка. Насилу я мог убраться из сада и добежать до табора. Так он избил меня, что и сейчас спина еще ноет и болит.
Цыганка устремила свой взор по направлению к усадьбе, отсюда почти невидимой и, подняв свой костлявый кулак, погрозила им в пространство.
— Злые люди, — прошамкала она, — а только тебе досталось по заслугам. Зачем ходишь к ним? Что забыл у них? Чего ждешь от них?
— Ах, матушка! Избит я был больно, но зато долго говорил с какой-то красавицей-боярыней. А уж красива — и сказать невозможно! Да что, в нашем таборе есть красивые девушки, а уж такой, прямо нужно сказать, — ни одной! Глядел я в ее очи темные, матушка, и так мне было сладко, что век бы, кажется, не сошел я с того места и все бы глядел на нее и глядел, и все бы слушал ее голосок, что журчанье ручейка.
— Эх, сынок, — заговорила старуха, — не цыганское дело с боярынями знаться! Что синее небо, далеки они от нас, и как звезде небесной не спуститься к нашему очагу, так не видать тебе в нашем таборе и боярыни. Брось думать о ней да подсыпь крупы в котелок.
Молодой цыган исполнил приказание и сел рядом с матерью, задумчиво мечтая о мимолетном свидании в господском саду.
Он знал, что мать права, но при воспоминании о красавице-боярыне сердце его сжималось и болело гнетущей тоской.
Он, который так обожал вольную цыганскую жизнь, — чего бы он не дал теперь, чтобы вдруг сделаться боярином и иметь возможность говорить с этой красавицей!
Но, увы, это была лишь мимолетная сказка, греза в летнюю тихую ночь, промелькнувшая, как яркий эпизод, на фоне его скитальческой жизни!
Он тяжело вздохнул и стал пристально глядеть в красные уголья костра.
— Идет кто-то к нам, — сказала вдруг старуха.
Цыган отвел свой взор от костра и, защитив глаза рукою от разгоревшегося яркого пламени, вгляделся по направлению взоров старухи.
— И то… — спокойно проговорил он и лениво поднялся с места.
К табору пробирались две с ног до головы закутанные женские фигуры.
Одна из них была высокая, стройная и тонкая, гибкая, несмотря на окутывавшие ее одежды, как молодое деревцо, другая была маленькая, горбатая карлица.
Цаган пошел к ним навстречу.
Он подошел близко к Марье Даниловне, но она быстро опустила на глаза кружевной платок, и он не узнал ее.
— Вы что за люди? — сурово спросил он их.
— Мы — дворовые из стрешневской усадьбы, — ответила карлица.
Сердце цыгана захолонуло, и кровь бросилась ему в голову.
— Так что же вам здесь надо? — резко крикнул он им.
— Мы хотим бежать из усадьбы, потому что боярин обращается с нами жестоко.
У цыгана отлегло от сердца.
Вот ему представляется случай отомстить за свое унижение владельцу усадьбы.
Он хотел спросить их о красавице, с которой говорил в саду и за которую пострадал так, но он не знал, ни кто она была, ни ее имени. Может быть, эти две женщины знают, как его били, и он предпочел ничего не спрашивать о прекрасной женщине.
— Мы хотим узнать судьбу свою, — сказала Матришка, — будь добр, укажи нам цыганку, которая бы погадала нам. По крайности, будем знать, что ожидает нас.
— Ну, будь по-вашему, — улыбнулся он. — Кстати, ходить недалеко, всего несколько шагов…
И он кивнул головой по направлению к костру, у которого сидела его мать, и повел их к ней.
— Это моя мать, — сказал он им на пути. — Лучшей ворожеи нет во всем таборе, да и в других не найдется. А есть ли у вас деньги? Без денег от нее не многого добьешься. А почему ж вы так укутаны? Кажется, ночь не больно холодная… — вдруг подозрительно спросил он.
— А чтобы не быть узнанными в случае погони.
Они подошли к костру, а он к матери и пошептал ей что-то на ухо.
Но та замахала на него руками и стала кричать на женщин из усадьбы.
— Вот еще что выдумали! Не стану вам ворожить… Уходите-ка откуда пришли! А то я позову нашего старика да спущу собаку. Кто вас знает, что вы за люди? Может быть, что замышляете против нас… Не дам обидеть нас, беззащитных цыган.
Но карлица быстро вытянула вперед руку — на ладони ее оказалась серебряная полтина.
— Вот тебе, — сказала она, — для начала, а погадаешь — еще будет.
Жадным движением протянула старуха руку к монете и цепкими пальцами захватила ее.
— Ну, быть уж, видно, по-вашему. Кому из вас ворожить-то? — спросила она.
— Ей, — ответила карлица и кивнула на Марью Даниловну.
— Что ж ты так закутана, моя красавица? — проговорила старуха. — А, впрочем, это твое дело! Давай сюда руку-то.
Марья Даниловна молча протянула руку.
Старуха долго глядела на ее ладонь, повернула ее к свету костра, быстро окинула взором всю фигуру молодой женщины, сомнительно покачала головой и глухим голосом проговорила:
— Что я вижу, что вижу-то!..
— Ну, что? — задрожав, спросила Марья Даниловна. — Говори же, старая!
— И скажу, на все свое время. А ты не торопись. Все ли говорить?
— Все, без утайки, — чуть слышно проговорила Марья Даниловна.
— Ну, так слушай же.
И старуха начала свое предсказание…
XI
— Вижу-то, вижу-то, что, моя милая барышня… всю судьбу твою вижу. Быть тебе счастливой и богатой, да в почете у многих. Красотою своей многих-многих смутишь ты и будешь любить, красавица моя, и будешь любима…
Марья Даниловна слушала эти предсказания без особенного интереса; она хотела узнать что-нибудь более определенное, менее общее, и она ясно чувствовала, что цыганка чего-то не договаривает.
— Ты скрываешь от меня что-то, — сказала она. — Видно ли еще что? Говори прямо!
— Видно, — ответила цыганка, — только, краля моя, такое, что сказать не гоже…
— Говори, старая, я ничего не боюсь.
— Ну, а не боишься — тем и лучше.
Она опять взглянула на ее ладонь.
— Веку тебе ненадолго хватит, а только будешь очень счастлива…
— Еще что?
— Почитай все. Есть еще одно…
Цыганка со страхом осмотрелась, понизила голос и сказала Марье Даниловне:
— Нагнись-ка ко мне. Вот так. Полюбит тебя самый великий человек, ростом он выше всех людей и лицом красавец.
Марья недоверчиво засмеялась.
Внутренняя радость охватила ее, но вместе с тем по душе ее прошел холодок, и в сердце ее забралась тревога.
Между тем старуха продолжала смотреть на руку и порой, отводя свой взгляд от ее ладони, всматривалась в закутанную фигуру Марьи Даниловны.
Спустя немного в глазах цыганки появился зловещий огонек.
Чуть слышно она прибавила:
— Дорого обойдется тебе его любовь… Головою заплатишь за нее.
Марья Даниловна вздрогнула.
— Я не понимаю тебя, — смущенно проговорила она и вдруг, чтобы придать себе бодрости, рассмеялась громко и весело и. затем живо продолжала: — Видно, врешь ты все, старая…
Цыганка обиделась.
— Вру? Я вру? Нет, красавица моя, язык мой никогда не лгал и не говорил того, чего не видят мои старые глаза. Вот я тебе расскажу твою жизнь — так, может, поверишь мне.
— А ну-ка, расскажи!
— Сиротою ты осталась в раннем возрасте, и люди пригрели тебя… Ты будто бы обманула их… Потом дорога, длинная дорога… А вот какой-то человек полюбил тебя и взял к себе в дом… Ночь, вода, крики… Жалобно так кричит кто-то.
— Молчи, молчи, старуха… — в ужасе сказала Марья Даниловна, пробуя прервать ее речь.
Но старуха, ухмыляясь, цепко держала ее руку в своих костлявых руках и, покачивая в размере своей речи головою, продолжала повесть о прошлом Марьи Даниловны.
— Вижу другую женщину… соперницу твою… Борьба между вами и тем человеком.
— Ах!
Марья Даниловна дико вскрикнула, с силой вырвала руку и при этом неосторожным движением подняла с лица своего покрывало.
Цыган узнал ее.
Он быстро подошел к ней, но еще быстрее Марья Даниловна опустила покрывало и бросилась бежать из табора, таща за собою Матришку, не успевшую дать обещанную цыганке вторую полтину.
Цыган сделал движение их догнать.
Это ему, конечно, ничего не стоило бы, потому что карлица еле поспевала за своей госпожой, но старая цыганка властным голосом остановила его:
— Останься, Алим, — твердо сказала она. — Не ходи за ними. Останься, останься…
Алим, после мучительного для него колебания, остался у костра.
— Не ходи за нею, — повторила старуха. — Судьба ее жестока. Женщина она страшная, и в душе ее таится много злобы и ужаса. А окончит жизнь она свою на плахе.
Цыган закрыл лицо руками…
— Матушка, — проговорил он тихо, но сильно. — Заворожила она меня, околдовала. Я пойду за нею, куда бы она ни пошла.
— Даже на плаху, Алим?
— Даже на плаху.
XII
В доме Стрешневых произошла большая перемена вследствие того, что в нем появилось маленькое существо.
Марья Даниловна, проклиная свою судьбу и ворча на свою долю, лежала больная в своей опочивальне, а за маленьким существом с материнской попечительностью ухаживала Наталья Глебовна.
Теперь она уже почти забыла свою тяжелую размолвку с мужем и почти не думала о монастыре. Всю ее скудную жизнь и печальное одиночество наполняло теперь маленькое существо, как никак, а ребенок ее мужа.
Через несколько дней оправилась и Марья Даниловна и, уныло бродя по саду, вспоминала предсказания цыганки, которые не выходили у нее теперь из головы и тревожили ее сердце.
— Так что ж! — говорила она сама себе вполголоса. — Кончу жизнь на плахе… а не все равно, где ее кончить? Рано ли, поздно ли, а придется кончать. А что за сласть жить долго и маяться! Лучше немного, да хорошо. «Полюбит тебя самый великий человек на свете», — повторяла она слова предсказания и недоверчиво качала головой. — Кто же бы это мог быть? Ну, да для старой хрычевки и Никита Тихоныч, пожалуй, великий. Но нет… это не он. Кто бы? Ах, если бы она сказала правду! Хоть час, да мой был бы. За всякой жизнью следует смерть, так пускай после того, как я испытаю величие и почести и счастье, придется умереть мне на плахе, что из того?
Через несколько дней после того Никита Тихонович настиг ее в одну из таких прогулок по саду и пошел с ней рядом.
— Машенька, — начал он, — ты все удаляешься от меня, а давно ли говорила, что любишь меня.
— Люблю, Никита, — вяло ответила она, уносясь мыслью к своим грезам.
Он улыбнулся.
— Не так будто бы говорят те, что любят.
— А как? — машинально спросила она.
— Не знаю, а только чует сердце мое, что не так. Вот я, правда, люблю тебя и принес тебе радостную новость, отрадную весть.
Сердце тревожно, но вместе с тем радостно забилось у Марьи Даниловны.
— Что такое?..
— Уговорил наконец, — коротко ответил Никита Тихонович.
— Уговорил? Когда? Кого уговорил? В чем уговорил?
— Наталью Глебовну. Больших трудов это стоило мне, много слез пролила она.
— Да к чему уговорил-то?
— Уйти в обитель.
Сердце Марьи Даниловны упало.
— Ей было больше всего жаль расстаться с ребенком. Ну вот, скоро, скоро, люба моя, будешь ты моею пред людьми и перед Богом. И станем мы здесь жить и поживать, детей наживать и скоротаем чинно и мирно наши дни в нашей усадебке. Но ты будто не рада, голубка моя? Лицо твое печально, как прежде, и улыбка не сходит на уста.
— Никита Тихонович, — проговорила Марья Даниловна, стараясь задушить злобу, подымавшуюся в ее груди, — я рада, очень рада, только прошу тебя повремени. Повремени малость…
— Повременить? — удивленно воскликнул он. — А зачем бы это?
— Куда нам торопиться? Наталья Глебовна может ведь еще и раздумать?.. — не зная, что сказать, чтобы смягчить свое неосторожное слово, проговорила она.
Они повернули обратно и пошли по направлению к усадьбе.
— Вот этого-то и боюсь.
К ним навстречу шла Наталья Глебовна, с печально опущенной головой, с заплаканными глазами и с ребенком на руках.
Она подошла к ним.
— Тебе сказал Никита Тихонович о моем решении? — спросила она у Марьи Даниловны.
— Сказывал.
— Возьми же дитятю. Отнимают тебя от меня, крошка моя золотая! — и она страстно и порывисто поцеловала ребенка. — Возьми его, возьми, не нянчить уж мне его более.
Но Марья Даниловна отстранила рукою от себя ребенка.
— Отдайте мамке… — сухо проговорила она.
Стрешнев и Наталья Глебовна изумленно на нее посмотрели.
— Ты разве не хочешь поцеловать его? — спросила Наталья Глебовна.
— Не хочу.
— Почто же?
— Ах, оставь меня! — с досадой вскрикнула Марья Даниловна. — Я ненавижу детей…
Это было до того неожиданно и так дико прозвучало в ушах любвеобильной Натальи Глебовны, что она чуть не выпустила ребенка из рук.
— Как? — чуть слышно проговорила она. — Свое родное детище?
— Хотя бы и родное.
Наталья Глебовна, крепко прижав к своей груди ребенка, со страхом и ужасом в душе быстро удалилась от них.
— Машенька, — укоризненно начал Никита Тихонович, когда жена его была уже далеко, — что ты за человек есть? Гляжу я на тебя и диву даюсь… есть ли у тебя сердце?
И как ты жить ухитряешься без него? Немало годов на веку своем прожил и людей видел немало, а такой, как ты, не видал еще, никогда не случалось.
— За то, видно, и полюбил меня, — насмешливо проговорила она.
Стрешнев подумал с минуту, пораженный этими словами, глубоко вздохнул и сказал:
— Видно, за то… Ну, я пойду к себе, а ты еще погуляешь?
— Погуляю.
Он ушел, а к ней быстро из-за куста подошла карлица, которая подстерегала ее уже давно.
Она подошла близко к Марье Даниловне и торопливо зашептала ей:
— Там, за садом, ждет тебя, королевна, Алим… цыган. Что-то важное сообщить хочет… Ох, ох, — засмеялась карлица. — Красив тот цыган, что ночка весенняя, а и любит он тебя, королевна, так…
— Замолчи, дура! Негоже идти мне теперь к нему. Да и что может сказать он мне?
Она на мгновение задумалась, потом быстро проговорила:
— Скажи, ужо, вечером выйду.
И затем она скрылась за дверью.
XIII
Прошло еще несколько дней, спокойной снаружи и бурной в глубине, жизни в усадьбе. Никита Тихонович ходил мрачнее тучи, потому что. получил извещение, что в непродолжительном времени прибудет в усадьбу погостить, пробираясь к войскам из Петербурга, бывший его товарищ князь Реполовский со своим приятелем Телепневым, который, как было известно в свое время Стрешневу, любил Наталью Глебовну еще боярышней и даже сватался к ней, но не получил согласия ее родителей.
Это предстоящее посещение было очень не по душе Стрешневу.
Он не знал, как себя повести по отношению к Телепневу, и очень боялся свидания Марьи Даниловны с князем.
Обуреваемый ревнивым чувством, он решил ничего не говорить ей до поры до времени и посмотреть, какое впечатление на обоих произведет их внезапная и неожиданная встреча здесь, в его усадьбе, после столь долгой разлуки.
Стрешнев устроил маленькую вечеринку для встречи своих гостей.
Они сидели в большой комнате, служившей столовой, и, успев оправиться и отдохнуть после долгого пути, беседовали с хозяином дома, передавая ему все придворные и иные новости, которые тогда волновали Россию, благодаря той гениальной ломке, которую великий Петр неуклонно производил над всем старым порядком старой Руси.
— Не узнать теперь нашей жизни… — говорил Стрешневу князь. — Новый град, который вырос у устьев Невы, точно в сказке, по желанию нашего великого царя-батюшки Петра Алексеевича, окончательно столицею царства стал. И иноземные купеческие корабли стали приходить…
— Губернатор Меншиков… — продолжил вдруг Телепнев, — шкиперов чужеземных угощает и дарит им, по повелению царя, по пятьсот золотых, чтобы только приохотить их… Раздолье стало чужеземцам на святой Руси, и, коли-ежели кому плохо, так только нашим, русским, приходится.
Князь засмеялся…
— Не слушай его, Никита Тихоныч, — сказал он, — Борис Романыч хоть и молодой годами, а рассуждает ну впрямь также, как наши старые бояре, что слезно упрашивали царя не снимать с них кафтана да не стричь им бороды.
— А что фельдмаршал? — спросил Стрешнев, вспомнив о своем бывшем начальнике.
— Да ничего. С помощью Божьей вся Ингрия в его руках. И Копорье, и Ямы[43] сдались. Царь укреплял столицу, поджидая шведов, но швед, как говорил царь, «увяз в Польше». Но все это уже старина и все стало теперь по-новому в новой столице.
Стрешнев слушал молча и рассеянно речи своих гостей и думал свою думу. Но вдруг ему пришло на ум спросить князя об императрице. Он жил замкнуто, в глухом поместье, занятый своими домашними и сердечными делами, несколько опустившись после опалы, отстав от всего, что его интересовало раньше. Но вопрос об Екатерине не переставал занимать его, потому что до него доходили всевозможные слухи, которым он сначала не верил; но они так упорно подтверждались со всех сторон, что в конце концов, несмотря на собственное нежелание, пришлось и ему поверить этим рассказам.
— Скажи-ка мне, князь, правда ли, что царь, увидав у фельдмаршала Меншикова некую немку Марту, взял ее к себе?
— Так неужто ты этого не знал, Никита Тихоныч? — удивился князь.
— Слыхал, да что-то не давал веры…
— Почему так?
— Да так, князь; ведь эту самую Марту арестовал я во время похода на Мариенбург, в немецком кабачке… вместе с другою девушкою… и передал Шереметеву. Тогда же Шереметев решил уступить ее Меншикову.
— Вот как! Я не знал этого, — сказал князь.
— Да, так оно было…
— Тому времени немало прошло, Никита Тихоныч.
— Да, немало… А как же то произошло?
— Да так, просто. Полюбилась уж очень она царю, и он почитай что не покидал ее с тех самых пор, как к себе взял. Уже три года тому назад он сочетался с нею браком.
— Так… — задумчиво проговорил Стрешнев. — А только иной раз любопытно мне бывало знать, чем та девица могла так очаровать царя?
— Да как чем? А разве мало она добра людям сделала?
— Какого такого добра?
— А хоть бы то, что многих от опалы ослобоняла и даже то сказать, что иногда и от казни… А когда гнев нападает на царя, она умеет всегда разговорить его, разогнать его черную тучу… Но, — прервал себя князь, — ты говорил только что, Никита Тихоныч, что вместе с нашей нынешней царицей и другую девицу полонил. Кто сия и что сталось с нею ныне?
Стрешнев сильно смутился.
— Она живет у меня, — медленно проговорил он, опустив взор.
— А… — протянул князь. — А что же, мы увидим ее у тебя.
— Она должна сюда быть…
— А боярыня все в добром здоровье? — спросил Телепнев и зорко взглянул в глаза Стрешневу.
— Твоими молитвами, Борис Романыч, здравствует… — с оттенком насмешливости в голосе ответил Стрешнев.
Они замолчали.
Вдруг отворилась дверь, и на пороге показалась с подносом в руках Марья Даниловна.
На подносе стояла братина с вином и несколько кубков.
— Прошу, гости дорогие, — сказал Стрешнев.
Поднося кубок с вином князю, Марья Даниловна пристально всмотрелась в него и узнала его.
Ни один мускул лица ее не дрогнул и ничто не выдало ее внутреннего волнения.
Только легкая бледность покрыла ее щеки, с которых мгновенно сбежала краска, да в глазах появилось злое выражение.
— Прошу откушать, — сказала она и протянула кубок князю.
Князь вздрогнул при звуке ее голоса и принял из ее рук кубок.
В комнате было темновато, но, вглядевшись в Марью Даниловну внимательно, он узнал ее, и кубок дрогнул в его руке…
Вино чуть не расплескалось по полу, но большим усилием воли он сдержал себя, отхлебнул от него немного, поставил кубок на стол и слегка дрогнувшим голосом проговорил:
— Спасибо, красавица.
Стрешнев ревниво наблюдал за ними…
«Узнали друг друга», — мрачно подумал он и заговорил с Телепневым, с которого Марья Даниловна не спускала глаз, — так ее поразила его красивая наружность.
— Давно ты, Марья Даниловна, здесь живешь, у боярина Стрешнева? — чтобы что-нибудь сказать, спросил ее князь.
— Давно, — холодно ответила она ему.
— А сколько примерно годов?
— Не упомню, — еще суше ответила она и повернулась, чтобы выйти.
Она делала вид, что не узнает его.
— Хороша твоя пленница, — проговорил задумчиво князь, обращаясь к Стрешневу.
— Красавица, — делая равнодушный вид, ответил тот.
Телепнев молчал. Если бы он дозволил себе заговорить, то наговорил бы много неприятного хозяину.
Грустное личико Натальи Глебовны, которую он увидал после стольких лет разлуки и неразделенной любви, утром, подъезжая к усадьбе, мельком, точно видение, не выходило у него из головы. Ни годы, протекшие со времени его сватовства, ни трудности походной жизни, ни новые встречи — ничто не поколебало его прочного чувства к Наташе. У него была ветхозаветная душа, прямая, устойчивая, непоколебимая, позволявшая ему любить раз в жизни, но зато навеки. Он не признавал новшеств, заводимых царем на Руси, и старый московский дух, несмотря на его нестарые еще годы, крепко сидел в нем. Он отрицательно относился к текущему времени и вздыхал о прошлом. Наташа же была его прошлым, и притом самым дорогим, воспоминанием жизни.
И он сразу почувствовал в воздухе этого дома что-то неладное, какую-то надвигавшуюся грозу. Стрешнев говорил о жене мало, сбивчиво, как бы избегая самого разговора о ней. Сама Наташа, промелькнув мимолетной тенью, скрылась и не показалась до своего времени, а Стрешнев и не торопился показать ее гостям.
Наконец внезапное появление Марьи Даниловны разом раскрыло ему глаза.
Он понял по лицу Стрешнева, когда она вошла в комнату, что женщина эта заняла здесь место хозяйки, устранив настоящую хозяйку на второй, а может быть, и на последний план.
И в его прямой душе поднялось и выросло разом недоброе чувство к этой красивой и дерзкой наложнице, рядом с глубоким и печальным чувством к обездоленной Наташе.
И потом, за поздним ужином, это чувство росло и укреплялось.
Наталья Глебовна сказалась больною и не вышла; зато Марья Даниловна угощала его усердно, не сводила с него соих чудных глаз и говорила только с ним одним. Но он почти не отвечал ей, и это разжигало ее чувство, больно действовало на ее самолюбие.
Никита Тихонович и князь ревниво следили за нею, но она не обращала на них никакого внимания.
Перед сноим все вышли прогуляться по саду. Никиту Тихоновича позвали на минуту к Наталье Глебовне, и он ушел, недовольный и сумрачный. Телепнев быстро удалился от оставшихся вдвоем Марьи Даниловны и князя.
Как только они остались наедине, князь ближе подошел к ней.
— Маша, ты не узнаешь меня? — возволнованно спросил он ее.
— Как не узнать! — насмешливо и сурово проговорила она в ответ.
— Ты изменилась… — начал он.
— Время не красит.
— Что ты, что ты! Да только ты красавицей стала, что ни в сказке сказать… ни пером описать, ни словом вымолвить.
— Спасибо на добром слове, — усмехнулась она.
— Маша, — заговорил он вновь после непродолжительного молчания. — Как мы любили друг друга, помнишь?
— Как не помнить! Век не забуду…
— Скажи, ведь ты не любишь Никиту Тихоныча? Скажи, ведь не по своей воле живешь ты здесь?
— Много будешь знать, князь, так, пожалуй, скоро стариком станешь…
— Маша, уедем со мною! — вдруг в порыве нахлынувшей на него страсти сказал он. — Уедем, я чувствую, как начинаю снова сильно любить тебя… Я не брошу тебя теперь, не уйду от тебя…
Она взглянула на него гневно.
— Опамятуйся, князь… Любви мне твоей не нужно. Оскорбления твоего вовек не забуду… Ежели я сделалась такою, какова я теперь, — тебе благодаря. Того не простит тебе Бог, а ежели и простит, так я не прощу. Ненавижу тебя, насколько сил хватает, и всю жизнь мечтала отомстить тебе, и теперь мечтаю, и буду мечтать об этом до самой могилы, коли до того времени мне отомстить не удастся. Проклят будь ты, бездельник, во веки веков!
Князь, хилый и тщедушный от рождения, болезненный телом и слабый духом, испугался ее жестоких слов и той страстности, с которою они были сказаны; но Марья Даниловна в исступленном гневе своем была также прекрасна, как и в спокойном состоянии духа, или даже еще прекраснее.
Князь в порыве безумной страсти бросился к ней, обнял ее и стал покрывать лицо ее поцелуями. Но она с силой оттолкнула его от себя и ушла в свою комнату.
XIV
Все в доме давно уже заснуло глубоким сном. Ночь опустилась над стрешневской усадьбой, звездная ночь, одна из тех, какие бывают на юге. Полная луна скользила своими серебряными лучами по ветвям запущенного усадебного сада, и ложилась серебристой чешуйкой на поверхность светлозеленого озера, и вырывала там и сям из тьмы ночной угол скамейки или колонну пришедшего в ветхость павильона.
Заглянула она и в господский дом, по очереди во все окна.
Теперь глядела она уже несколько времени в комнату Марьи Даниловны.
Однако Марья Даниловна не спала в эту ночь.
Крупными шагами расхаживала она взад и вперед по небольшой горнице и строила планы мести и бегства.
Душа ее, оскорбленная людьми и измученная жизнью, не согретая истинной сердечной любовью, которую все требовали от нее, но никто не хотел давать взамен ей ничего, кроме благ материального существования, была наполнена льдом презрения к людям, с которыми ей приходилось сталкиваться. Те, кого она хотела бы любить, бежали от нее и отказывались с презрением от ее чувства, а кого она презирала и ненавидела — те любили ее.
Она решила теперь ускорить события и вырваться на свободу.
За дверьми послышались мягкие шаги карлицы.
Марья Даниловна тихо приотворила дверь.
— Ты, Матришка? — спросила она.
— Я, королевна моя славная! Не одна, веду тебе месяц ясный.
Она ввела в горницу цыгана и тотчас же оставила их вдвоем.
Марья Даниловна залюбовалась на его статную фигуру, на его темно-бронзовое лицо, на его иссиня-черные волосы и белые сверкающие зубы.
— Ты хотел мне сказать что-то, — проговорила она наконец. — Что именно?
Но цыган несколько мгновений молчал, не сводя с нее восторженных глаз.
— Я хотел сказать тебе, боярыня, — тихо начал он, — что я обожаю тебя… Ни одна девушка в таборе — а у нас ли нет красивых девушек — не сравнится с тобою обликом. Повели мне что сделать— все сделаю для тебя; повели умереть — умру. Ослушался я старухи-матери и пришел к тебе.
— Так что ж ты хочешь?
— Хочу, чтобы ты была счастлива. Ежели что нужно, скажи, я сделаю. Мать говорила, что ты рождена для того, чтобы жить среди богатства и знатных людей, но для того надо тебе уйти отсюда, освободиться от Стрешнева и ребенка.
Марья Даниловна зловеще засмеялась.
— Это сделать очень трудно, цыган. Но попробовать можно.
— Рассчитывай на меня. За тебя я готов хоть на плаху.
— Спасибо за это слово, цыган, только помощи твоей мне не нужно.
Но она вдруг задумалась.
Отчего не воспользоваться услугами этого обезумевшего человека?
— Впрочем, вот что. Со Стрешневым я справлюсь сама, а ежели ты хочешь помочь мне, так есть здесь теперь один мой ворог лютый, который всему оказаться помехой может. Это князь… Убери его с моей дороги…
За дверьми как раз в это время послышался шорох.
Кто-то взялся за ручку двери.
Марья Даниловна вздрогнула, быстро отвела цыгана в тень за полог кровати и шепнула ему:
— Стой, не шевелись, пока не подам знака. А ежели нужно будет — помоги.
Дверь отворилась — и вошел князь.
Марья Даниловна стояла у окна, освещенная луною, и князь смело и быстро, как будто делал правое дело, подошел к ней и страстно обнял ее.
Она не сопротивлялась, потому что план жестокой мести уже созрел в ее голове.
— Ах, это ты, князь, — сказала она засмеявшись. — Я поджидала тебя. Так и думала, что придешь. Ты смел и дерзок. Постой же, повремени малое время обнимать меня. Дай слово молвить. Люблю смелых людей. До сих пор казался ты мне маленьким трусом, и я не любила тебя…
— А теперь? — задыхаясь от восторга, проговорил князь. — Полюбила?
— Не знала я за тобой этой прыти! Скор уж ты больно. Любовь — что орлица: когда по поднебесью летает, вокруг верхушек древесных кружит, а когда и падаль на земле отыскивает. Нынче одно, завтра другое. Кто знает, может, и полюблю тебя. Но как ты попал ко мне?
— Никита Тихоныч уснул в своей опочивальне, и слышал я, как он наказывал карлице стеречь тебя. Вот я и подстерег, как она вышла из твоей горницы. Я и шасть сюда.
Показлось было мне, что ты говоришь с кем-то… Я и выжидал в сторонке у дверей.
— Это тебе померещилось со страху, князь.
— Надо быть так. А только страхом совершенно напрасно коришь меня. Когда человек любит — он ничего не боится.
— Ой ли!
— Право слово.
— Так ты любишь меня?
— Насмерть.
— Ой, князь, не говори таких слов. Все вы точно играете этим словом, а как дойдет дело… так вы и вспять.
— Испытай, красавица.
— Изволь, князь! Так ты любишь меня? Чудесно, коли так! И я полюблю тебя, ежели ты возьмешь меня в жены, — вдруг резко сказала она и смело глянула ему в глаза.
— Тебя?.. — растерянно произнес князь и отступил на шег.
— Да, меня… — вызывающе повторила она.
Князь рассмеялся. Этот смех обидел Марью Даниловну.
Кровь прилила ей в голову, и сердце сильно застучало.
— Что же? — спросила она его насмешливо. — Говоришь— любишь, ну, так и бери меня на всю жизнь, навеки.
— Шутки ты шутишь, Марья, — не зная, как отнестись к ее словам, сказал князь.
— Нимало. Почему бы тебе не взять меня в жены?
— Не можно этого, Марья.
— Не можно? — протянула она. — А почему бы это?
— А потому не можно, что князья не вольны брать себе в жены по своему сердцу.
— Да ведь ты меня любишь?
— Любить тебя завсегда можно, а взять в жены… Да к тому же я уж женат.
— А… — проговорила она, с ненавистью глядя на него. — А ежели бы был холост, взял бы меня?
— И тогда не взял бы, — неожиданно вырвалось у князя.
— Ну, Никита Тихоныч добрее тебя, он хотя и женат, а жену свою уговорил уйти в монастырь, а меня возьмет в жены. Так вот, видишь, князь, мы с тобой не пара. Пошто же я променяю Никиту на тебя, сам рассуди.
Но князь, все еще улыбаясь, сделал к ней несколько шагов и хотел обнять ее.
— Не тронь! — дрожащим голосом сказала она. — Ой, поберегись, князь! Худу не быть бы.
— Хочешь не хочешь, ты будешь моею, — исступленно сказал он и придвинулся к ней ближе.
Тогда она ударила в ладоши! И мгновенно, точно призрак, вырос перед князем цыган.
— А! Так ты вот как!.. — отступил князь в страхе к дверям. — Хорошо же, я скажу Никите Тихонычу завтра, каково хорошо охраняет тебя его карлица.
— Завтра тебя не будет на свете, — мрачно и спокойно проговорила Марья Даниловна.
Цыган точно железным кольцом охватил тщедушное тело князя. Быстро, в мгновение ока, он засунул ему в рот какую-то тряпку, чем лишил его возможности крикнуть и позвать на помощь, потом выхватил из-за пояса пук веревок, скрутил его побуревшим плащом и, наконец, связал по рукам и ногам.
Марья Даниловна спокойно и даже улыбаясь смотрела на эту сцену.
Чувство мести ее было удовлетворено.
Она подошла к двери и тихим голосом позвала карлицу.
— Отнесите его к озеру, — отрывисто приказала она цыгану и Матришке. — Алим и один донесет его на плече. А ты раздобудешь камень, привяжешь к телу — ив воду.
— Слушаю, королевна.
Марья Даниловна подошла к князю, взглянула на его смертельно бледное лицо. Он лежал связанный на полу. Презрительно толкнула она его ногою и проговорила с удивительным спокойствием:
— Прощай, князенька. Не рассказать тебе никому, как Марья Гамильтон мстит за обиды. А жаль! Многим было бы то на пользу. Несите его! — властно проговорила она и отворила двери.
XV
Все поиски исчезнувшего князя оказались тщетными. Искали его целый день, и всю ночь, и весь следующий день, но никто и нигде не мог найти его.
— Как в воду канул! — говорил Никита Тихонович, не сознавая, что говорит правду.
Вся усадьба была поражена этим таинственным и внезапным исчезновением.
По приказанию Стрешнева допрашивали дворню и людей на деревне, послали в леса и по окрестным селам, шарили и искали везде — нигде не было ни малейших следов князя.
Никита Тихонович был очень обеспокоен этим непонятным событием, которое клало пятно на его дом и могло сильно повредить ему в глазах царя, если бы это дело дошло до него. А как же было не дойти ему до него?..
— Что за странная оказия! — говорил Стрешнев, разводя руками в полном недоумении. — Уж не уехал ли он в свою вотчину али к войскам? Но как же так, не простившись? Не слыхать и не видать того, чтобы так поступали.
Допрашивал он и Марью Даниловну в присутствии Телепнева, который тоже был очень обеспокоен исчезновением князя…
— Не видала ли, Машенька, его ввечеру? Ты последняя говорила с ним в саду.
Но Марья Даниловна прямо на вопрос не ответила.
— Разве я пес его, чтобы ходить за ним по пятам? — гневно и гордо возразила она.
Но, встретив на себе упорный взгляд Телепнева, она быстро опустила глаза, и легкая краска залила ее лицо.
Она уже несколько дней чувствовала, как Телепнев, этот отвергший все ее искания красавец, неотступно следил за ней и как будто даже подозревал ее…
Телепнев действительно был проницательнее всех в доме, и все поведение Марьи Даниловны в стрешневской усадьбе с первых же дней казалось ему подозрительным. Теперь же, когда он близко и душевно сошелся с покинутой женой Стрешнева, после их долгих и продолжительных разговоров по душе, после того, как она в минуту душевного одиночества и огорчения рассказала ему, что любила его, будучи девушкой, что вышла замуж за Никиту Тихоновича только по воле родителей, они стали так близки друг к другу, как брат и сестра. Когда же она рассказала ему всю драму своей жизни в усадьбе, рядом с наложницей мужа, покушение Марьи Даниловны на ее жизнь, Телепнев понял, что в богатом доме этом давно уже неладно.
Телепнев, улучив минутку, подошел к Марье Даниловне, остановил ее властно, заставив выслушать его, и твердо проговорил, зорко глядя ей в глаза:
— Мне известно, по словам князя, что он любил тебя. Скажи прямо, что ты с ним сделала?
Молодая женщина окинула его насмешливым взглядом, смерила его с ног до головы и небрежно ответила ему:
— Ты что за судья здесь? Кем и от кого поставлен? Что любишь да милуешься с боярыней, так думаешь, что всему дому голова? Слушай же, что я тебе скажу в свою очередь. Любить меня волен, кто хочет. И князю твоему не могла воспретить я этого. На любовь нет заказа…
— Но ты не любила его? — продолжал он допрашивать ее.
— Не любила, коли тебе знать это нужно. Что из того?
— А то, что могла извести его, ежели он не давал тебе проходу со своей любовью.
Она засмеялась.
— Ежели бы я всех изводила, кто любил и любит меня, — много могилок прибавилось бы на земле, — дерзко проговорила она, не сводя с него глаз. — Эх, Борис Романыч, горяч и молод ты больно, скор и прыток! На себя бы примерил. Вот ведь, — с обидной насмешливостью прибавила она, — уж я ли не старалась показать в первые дни, как ты поселился у нас, что ты мне мил, что полюбился ты мне. А ты не обратил на меня никакого внимания и стал миловаться с боярыней.
— Не смей говорить про боярыню.
— Вот на! Почему бы так? Ну, так глядела я на ваши любовные шашни и поняла, что не лучше она, нежели я. А что из того, что ты не полюбил меня? Стало быть, ежели я теперь пропаду из дому— значит, ты извел меня?..
Она опять рассмеялась и отошла от него, пожав плечами.
Но из всей ее речи, из выражения глаз ее, из того, что губы ее слегка задрожали, когда он поставил вопрос ребром, и еще из мелочных, еле уловимых подробностей, в которых он не мог бы даже дать себе ясного отчета, потому что они больше чувствовались, нежели познавались разумом, он пришел к убеждению, что над князем совершено страшное преступление, и что преступление это— дело рук именно Марьи Даниловны.
Он сообщил об этом предположении, перешедшем в уверенность, Наталье Глебовне, но она со своим обычным простодушием попробовала защитить Марью Даниловну:
— Быть может, князь сам наложил на себя руки, ежели ты сказываешь, что любил он ее безнадежно, Борис Романыч.
— Не может того быть, боярыня, — возразил Телепнев. — Князь был богобоязненный человек и не взял бы такого смертного греха на душу. Да и храбростью он никогда не отличался, не тем будь помянут. Но, клянусь, я выведу ворога вашего дома на светлую воду!
Однако острота первого впечатления прошла, как проходит все в мире, и мало-помалу событие это стало забываться, как забывается также все в мире — доброе и злое, грустное и веселое.
Жизнь в стрешневской усадьбе потекла обычным своим ходом, и каждый занялся своими личными делами.
Никита Тихонович продолжал любить Марью Даниловну, которая вдруг точно преобразилась: почувствовала любовь ко всем в доме и к своему ребенку, которого стала ласкать и целовать, брать на руки и даже прогуливаться с ним по саду, в сопровождении кормилицы; стала она нежнее и ласковее и со Стрешневым, который чувствовал себя теперь окончательно счастливым, а с исчезновением князя и спокойным, так как ревновать было не к кому и ничьего соперничества нечего было опасаться.
Он почти перестал видаться с женою, довольный, что нашелся человек в доме, к тому же друг ее детства, который проводил с нею часы и целые дни. Стрешнев не только не мешал этому и не огорчался этим, а даже всячески тому способствовал и радовался.
И сближение между Телепневым и Натальей Глебовной росло не по дням, а по часам, и постепенно вырастало в настоящую взаимную любовь, начавшись с робкой дружбы.
Но они никогда не говорили о своей любви, и это слово ни разу не было произнесено в течение их длинных разговоров.
Они вспоминали свои счастливые и далекие годы, забавы веселой юности, жизнь в родительской усадьбе и многое другое, часто незначительное и мелкое, что никому не могло бы быть интересно, кроме как двум любящим сердцам.
Но и без слов они понимали друг друга, потому что глаза и улыбки говорили им больше, чем обыкновенные человеческие слова.
Перемена, происшедшая столь внезапно с Марьей Даниловной, хотя и поразила в первое время всех обитателей стрешневской усадьбы, но скоро перестала обращать
на себя внимание, кроме, конечно, самого Стрешнева, который был в восторге от такого оборота дел и находил вполне естественным, что эта женщина в конце концов переменилась к лучшему. Надо же было, чтобы это когда-нибудь произошло.
Да еще кормилица, женщина сердечная и добрая, относилась к этой перемене подозрительно, убеждая Наталью Глебовну не доверять очень-то «дите» его матери.
Она пугала Стрешневу дурными снами, видевшимися ей в последнее время, но на эти предсказания никто не обращал внимания.
Однажды в тихий и теплый вечер сидела Марья Даниловна в одной из беседок сада с Никитой Тихоновичем рядом с кормилицей, которая укачивала на руках их сына.
— Машенька, — сказал Никита Тихоныч, разнеженный ласковыми речами Марьи Даниловны, — кем будет наш сын, как ты полагаешь?
— Что больно рано загадывать? — ответила она.
— Время бежит быстро, незаметно проходят дни и недели, а там, смотришь, и года пролетели. Мы его сделаем офицером.
— Его — офицером? Никогда!
— Отчего? Служба в войсках почтенна и ведет к славе.
— И к смерти.
— Разве я умер? — возразил Стрешнев. — Но вот я более десяти лет служил верой и правдой царю. Я покорил Финляндию, Ингрию, Ливонию и… тебя покорил в одном из походов.
— Я не хочу, чтобы он был офицером, не хочу, не хочу, не хочу. Он уйдет в поход, и я не увижу его больше, годами, может быть, видеть не буду. Шальная пуля может сразить его…
Она близко нагнулась к кормилице, взяла из ее рук ребенка и стала преувеличенно страстно целовать его.
— Ежели ты хочешь сделать из него солдата, — вдруг шутливо сказала она Никите Тихоновичу, — ты недостоин иметь сына. Прощай, я уношу его!
И она убежала с ребенком на руках.
Стрешнев тоже поднялся, смеясь ее странной выходке и угрозе, и медленно пошел за нею.
Марья Даниловна бежала к озеру.
— Тише, Машенька, ты споткнешься, уронишь его, — кричал он ей.
Но она не слышала его и продолжала бежать.
У самого берега стояла ветхая лодка, которую употребляли иногда рабочие, чтобы перебраться для сокращения пути на другой берег. Мария Даниловна быстро вскочила в нее.
Когда Никита Тихонович с кормилицей подбежали к озеру, Марья Даниловна уже отплыла от берега.
Лодка была старая, лежалая, но, по-видимому, не представляла опасности, так как и раньше на ней переправлялись люди.
Но, увидя в ней Марью Даниловну, окутанную легким туманом, поднимавшимся в эту вечернюю пору с озера, Никита Тихонович вдруг почувствовал, что сердце его болезненно сжалось, как будто в предчувствии какого-нибудь несчастья.
— Машенька, Машенька! — закричал он. — Вернись скорее, прошу тебя! Ты неосторожна! Воздух сырой нынче, и ты его можешь простудить…
— Нет, не бойся! — закричала она ему в ответ. — Я не вернусь, я сказала тебе. Прощай!
И ударом весел она еще более удалилась от берега; лодку вынесло на самую середину озера.
Кормилица стала ворчать…
— Напрасно боярыня делает это, вот уж напрасно! Нечисть в этом пруду водится. Недобрая слава о нем. Водяной в нем живет, и русалки завсегда малых детей губят — кому это неведомо?
— Машенька, Машенька! — кричал Никита Тихонович, сделав из рук своих рупор.
И вдруг в это же время раздался неистовый крик, страшный крик, мгновенно сменивший раздавшийся с лодки смех.
— Спасите! Спасите! Никита!.. Спасите детище мое родное!
Никита Тихонович, недолго думая и не стараясь понять, что происходит на пруду, за этой голубоватой дымкой тумана, быстро, одним движением сорвал с себя камзол и бросился в воду.
Он скоро достиг середины пруда, потому что хорошо плавал, и увидел на поверхности воды отчаянно барахтавшееся и выбивавшееся из сил тело.
Это была Марья Даниловна.
Она отчаянно била одной рукой по воде, другой держала ребенка.
Никите Тихоновичу удалось подтолкнуть ее к берегу, освободить Марью Даниловну от ее ноши и наконец с большими усилиями вынести их на берег.
Ребенок был мертв. Он захлебнулся и лежал теперь, окоченевший и синий, на берегу, рядом с матерью, которая находилась в глубоком обмороке.
Кормилица плакала над тельцем неутешными, горючими слезами.
По ее крику сбежались люди, привели в чувство Марью Даниловну, отнесли ее домой.
Никита Тихонович от волнения, страха за Марью Даниловну и от горя, вызванного утратою сына, слег в тот же вечер в постель в сильнейшей лихорадке.
Это новое происшествие как громом поразило всех в усадьбе.
И множество людей спрашивало себя: было ли это новым преступлением стрешневской наложницы или только простою случайностью?
XVI
Никита Тихонович сильно разнемогся; Наталья Глебовна пробовала окружить его своими попечениями и ухаживать за ним, но больной был очень раздражителен, и новое преступление Марьи Даниловны не только не уменьшило его страсти к ней, но как будто разожгло еще больше.
Кормилица, стремянный, вся челядь усадебная и дворня уже давно считали боярина за порченого и ума решившегося.
Кажется, к этому убеждению в последнее время стала приходить даже и сама Наталья Глебовна. Так как муж ее упорно требовал к себе Марью Даниловну, то она наконец вовсе отстранилась от него.
Марья Даниловна являлась в комнату больного с видом отчаяния, слабою и разбитою случившимся несчастьем. Никита Тихонович утешал ее, как умел, и говорил, что, как только поправится, отправит Наталью Глебовну в монастырь, чтобы жениться на Марье Даниловне, которая содрогалась при этих словах, убеждая его не торопиться и обдумать свое намерение. Он выходил из себя, чувствуя ее тайное нежелание подчиниться его воле, и в одну из таких минут дал ей клятву, что это состоится во что бы то ни стало и что Марья никогда и никуда не уйдет из его усадьбы.
Между тем покинутая жена, окончательно потерявшая надежду на восстановление сносных отношений к себе мужа, все больше и больше сближалась душою с Телепневым.
Но и в этом стал упрекать ее Никита Тихонович, которому хотелось так или иначе оправдать себя самого перед людьми и собою.
Наконец, у него вышло неожиданное объяснение с Телепневым. Телепнев — натура прямая и честная — стал укорять Стрешнева за его отношения к жене, но был им резко остановлен.
— Молчи, Борис Романыч, — сказал он, — не тому судить меня, у кого на душе тоже есть свой грех.
— Какой? — резко спросил Телепнев.
И Стрешнев сказал ему, что он прекрасно видит, что его молодой гость любит боярыню. Телепнев не стал скрывать своих чувств, но сказал, что любовь его к Наталье Глебовне не имеет ничего похожего на преступную любовь Стрешнева к Марье Даниловне.
— Она еще преступнее, — возразил Стрешнев, — ты любишь чужую жену, а я — свободную женщину.
У них вышла ссора.
Марья Даниловна между тем не дремала. События назрели, ей надоело оставаться в неопределенном положении, и настало время действовать…
Она позвала к себе вскорости карлицу и велела ей привести ночью цыгана.
— Слушаю, королевна моя дорогая. Сюды его позвать, что ли?
— Нет, Матришка, в дом не зови, ныне это не без опаски. Черт Телепнев подозревает меня и выслеживает… Зови его сегодня же ввечеру в сад.
К вечеру собиралась гроза.
Небо потемнело, и из почти черных туч, из которых порой срывались крупные дождевые капли, сверкала молния.
Глухие раскаты грома раздавались вдали. Сад зашумел, вода на озере колыхалась, и под ветвями деревьев стало темно и жутко.
Но Марья Даниловна решила идти на свидание. Цыган нужен был ей, как слепое орудие в ее руках.
Цыган, уведомленный карлицей, пробирался к месту свидания, когда неожиданно привлекли его внимание голоса из беседки, мимо которой ему надлежало проходить.
Он остановился, со свойственным ему любопытством и с чутьем, что всякое обстоятельство может ему послужить на пользу.
В беседке сидели Наталья Глебовна и Телепнев.
Будучи убеждены, что в эту грозную ночь никто не может подслушать их и что они находятся в полной безопасности, они говорили довольно громко.
— Наталья Глебовна, — говорил Телепнев, — ведомо тебе, что я сызмалолетства любил тебя. Кабы не родители твои — царство им небесное! — быть бы тебе теперь моей, а не Никитиной женой. Недоброе дело сделали они с тобою, выдав тебя за него. Какую жизнь ты познала с ним? Распутный боярин слюбился с этой девкой, которая заколдовала его. У нас вышел с ним намеднись разговор… Наташа, — вдруг с чувством сказал он, — задумала ты идти в обитель. Что тебе, молодой, делать в обители со старыми, изжившими жизнь инокинями? Жизнь не клином сошлась, и, ежели, как я думаю, ты имеешь ко мне доброе чувство, брось усадьбу. Уедем с тобою… Боярин не вечен, да и болен к тому же, да и Машка сия скоро в конец изведет его…
— Что говоришь ты, Борис Романыч! — голосом, полным укора, возражала ему молодая женщина. — Неразлучимо то, что соединено Богом навеки. Я не могу покинуть его, окромя как уйдя в обитель. Тебя я люблю, что греха таить, любила с детства и никогда не переставала любить, ты это знаешь. Но не можно мне бежать, как воровке, с тобою из дома моего мужа. Полно, друг, грех и помыслить об этом! Ты должен скоро ехать в войско к царю. Забудь же меня, доброе дело сделаешь и мне, и себе.
И Наталья Глебовна с мольбой взглянула на своего собеседника.
— Грех-то грех… — сказал Телепнев. — И сам знаю я это, Наташа, а только не могу я без жалости смотреть на твою жизнь бездольную. Так это мучит меня, что и сказать не можно. Не уеду отсюда, не увидя тебя счастливою.
— Невозможно это, Борис Романыч.
— Никому не могу уступить тебя, окромя твоего мужа. Ну, хочешь, Наташа, я тебе верну боярина? Тяжело это будет мне, и сердце мое больно страдать будет, но я это сделаю для твоей светлой совести.
— Невозможно это, — уныло проговорила она.
— Можно, — твердо сказал Телепнев.
— Как?
— Да вот. Та злая девка, разлучница твоя, много грехов и преступлений таит на своей совести. Князь исчез — это дело ее рук; ребенок утонул — это тоже ее дело. Да и многое другое, о чем наслышан я, в ее прошлом… Открою я все это Никите, авось увидит он ясными очами, какую змею пригрел на своем сердце, в своем доме.
— Втуне будешь говорить ему, Борис Романыч, — возразила она. — Неужто ты не видишь, что Марья околдовала его и что он как бы порченый стал? Не даст он тебе веры и внимания. Хуже выйдет, помяни мое слово.
— Ну, так вот что. Остается одно. Донесу я на Марью великому царю нашему. Строг он к таким злодействам. Изымут ее от вас и предадут казни; тогда Никита, погоревав, вновь вернется к тебе… Вот как я люблю тебя, Наташа! То, что пришло мне на ум, разлучит меня навеки с тобою, но иного придумать не могу, чтобы вернуть тебе счастье…
Наталья Глебовна поколебалась…
Слезы, крупные, как жемчуг, текли из ее глаз, давно уже наплаканных и уставших от слез. Долг жены, обязанной какими бы ни было путями избавить мужа от ужасной женщины, боролся в ней с личным чувством, с чувством оскорбленной в своих лучших движениях женщины, с чувством любви к этому другу ее детства, отлученному от нее волей суровых родителей.
Сколько добра, ласки и горячего участия проявил он к ней и как сильно любил он ее, когда решился пожертвовать своим чувством ради успокоения ее совести!
С каким страстным порывом бросилась бы она к нему на шею и с каким искренним чувством крикнула бы она:
«Уведи, уведи меня! Уведи, потому что я устала страдать и потому что я люблю, я люблю тебя».
Но она сказала только сквозь слезы:
— Делай, Боря, что знаешь.
Он обнял ее, и она склонила свою голову на его грудь.
— Прощай же, Наташа! — тихо говорил он. — Бедная, скорбная! Завтра уеду, проберусь прямо к царю. А пока жди, ни на что не решайся. А ежели он силой заставит тебя в обитель идти, перед престолом Господнем скажи, что ты не желаешь. Жди же меня с добрыми вестями. Бог не без милости, и для тебя придут ясные дни, выглянет красное солнышко. Прощай, голубка моя, прощай. Но… чу! Я слышу чьи-то шаги.
Он бросился вон из беседки.
Цыган мгновенно растянулся на земле под кустом и затаил дыхание.
Телепнев не увидел его.
— Уйдем, Наташа, ночь становится грозная, я провожу тебя до дому. Никого не было у беседки. Должно, птица шарахнулась… Гляди, как сверкает молния.
Они направились к дому.
А в это время у зеленого пруда, свидетеля стольких печальных событий, сидела Марья Даниловна на скамье и поджидала цыгана.
Он долго не шел, и она начинала волноваться и выходить из себя. Глупый цыган думал, что она увлекается им и потому зовет на свидание. Уж не угадал ли он ее игру с ним? Эти мысли терзали ее теперь, и ей даже становилось жутко в эту грозную ночь, одной в безлюдном и глухом саду, на берегу этого страшного озера, подернутого, точно зеленым саваном, густою порослью и сделавшегося могилой двух отправленных ею на смерть людей. Может быть, в первый раз в ее жизни дрогнуло ее неробкое, дерзкое сердце.
Но вот послышался шорох осторожно раздвигаемых ветвей, и в тьме ненастной ночи вырос перед нею цыган.
— Ты что ж не приходишь? — гневным, дрожащим голосом сказала она, сверкнув на него глазами.
Но он не мог видеть злобного выражения ее лица, потому что у озера было совершенно темно.
Он принял ее окрик за выражение нетерпения.
— Здесь я, боярыня, здесь… Аль заждалась, сударушка?
И он сильно обнял ее, но она оттолкнула его от себя таким могучим движением, что он чуть не свалился в озеро.
Тогда он пришел в бешенство.
— Так-то ты! — заговорил он, подходя к ней и еле произнося слова от душившей его злобы. — Так-то ты! Что ж, играешь ты со мною, боярыня? Ну, со мной игры плохи. Ежели ты не любишь меня, а только шутишь, то не жить ни тебе, ни мне в эту ночь.
Он говорил на своем гортанном наречии, с трудом подбирая слова, и, опьяняясь ими, вдруг пришел в неистовую ярость и выхватил из-за пояса короткий кинжал.
Лезвие его блеснуло при свете молнии, и Марья Даниловна сообразила тотчас же, что дело ее будет проиграно безвозвратно, если она тут же не сумеет успокоить его.
— Алим, — сказала она, падая перед ним на колени,— Алим, спрячь кинжал! Ты ошибаешься… Я рассердилась, потому что ты не шел ко мне, я заждалась тебя.
При первых же звуках ее слов, сказанных нежным, любовным голосом, гнев его утих. Он был сыном степей, настоящее дитя природы, быстро, по малейшему даже поводу приходивший в радость и в гнев.
— Алим! — продолжала она, видя, что он спрятал кинжал. — Освободи меня отсюда, и я… Я дам тебе много, много денег. Да вот, — подымаясь с земли, вдруг сказала она, — на, возьми, на первый случай…
Цыган выхватил из ее рук протянутые ему деньги, повернулся лицом к озеру и с силой швырнул их в воду.
— Вот твои деньги, — проговорил он. — Пусть их заклюют рыбы. Не деньги мне твои нужны, а любовь, одна лишь любовь!
— Освободи меня отсюда, и я буду… твоя.
Он бросился к ней и снова обнял ее.
Но она тихо, настойчиво высвободилась из его объятий.
— Нет, нет, — сказала она твердо. — Нет, не теперь, не раньше, как я уйду отсюда.
— И пойдешь со мной в табор?
— Пойду.
— И будешь жить с нами в таборе?
— Буду… хоть на краю света.
— Правду говоришь или издеваешься над бедным цыганом?
— Правду, Алим.
— Ну, так слушай, что я скажу тебе.
И он быстро рассказал ей подслушанный им в беседке разговор.
Она, слушая его, дрожала. Итак, скоро предстоит донос, потом ее увезут и казнят.
— Ты видишь, — заговорила она, захлебываясь от страха, — ты видишь, надо бежать. Возьми меня, делай со мной, что хочешь, только бежим отсюда, бежим так, чтобы никто никогда не узнал меня.
Они стали составлять план бегства.
Цыган советовал обокрасть Никиту в эту же ночь, потому что деньги могут им пригодиться. Он уже забыл свою величественную выходку с предложенными ему деньгами. Но Марье Даниловне было мало так просто расстаться с усадьбой. Душа ее кипела жаждой мести.
Ей хотелось отомстить Телепневу, Никите, Наталье, словом, всем этим людям, которых она яростно ненавидела.
Она уже стала излагать цыгану свой план, как вдруг их свидание было прервано старухой, матерью цыгана. Она следила давно за своим сыном и проникла за ним по пятам в сад.
Теперь она стояла перед ними, точно выросшая из-под земли, и говорила им торопливо:
— Бегите, бегите отсюда! Вас выследили. Молодой боярин с челядью спешат сюда.
Марья Даниловна, пользуясь темнотой грозовой ночи и знанием дорожек, быстро скрылась во тьме.
Молния раза два осветила голубоватым пламенем ее темный силуэт, который вскоре исчез, словно сгинул, за кустами.
Но Алиму бежать не удалось.
Застигнутый Телепневым, пришедшим сюда в сопровождении стремянного и челяди, цыган расстерялся и встретил их, стоя и сверкая своими черными глазами на врагов.
— Зачем ты забрался ночью сюда, в боярский сад? — грозно спросил его Телепнев.
Но цыган молчал.
— Ответишь ты мне или нет?
— Не отвечу.
— Почему?
— Не твой сад, не тебе и спрашивать. И не мне ответ держать перед тобою.
Он сделал быстрое движение, чтобы выхватить кинжал, но двое из холопов кинулись на него и обезоружили его.
— А, так вот ты какими воровскими делами занимаешься! — вскрикнул взбешенный Телепнев. — Ну-ка, ребята, проучите-ка вора-цыгана еще раз, дабы ему неповадно было таскаться сюда из своего табора.
Арапники свистнули в воздухе.
Слуги повалили цыгана и стали бить его.
Старуха стонала и выла.
— Пощадите, — умоляла она, — пощадите!
Но ее никто не слушал, и тогда она перестала выть, подошла к Телепневу и твердо проговорила:
— Милостивый боярин! Не красть он пришел сюда. Не красть! Я скажу тебе, зачем он пришел сюда, только прикажи, чтобы они перестали его бить.
Но Алим, изнывая от боли, грозно крикнул ей:
— Молчи, мать! Если скажешь хоть слово, не видать тебе меня больше!
Телепнев приказал прекратить наказание и связать цыгана.
Цыганка подошла еще ближе к молодому боярину и тихо сказала ему:
— Боярин, отпусти цыгана! Отпусти его с миром… Коли отпустишь, хорошо тебе будет… Счастье в жизни будет… Любишь ты, и тебя любят. Ох, как тебя любят! Муж мешает. Отпустишь цыгана— все хорошо будет, навеки твоя будет…
Телепнев, пораженный этим предсказанием, молчал и колебался.
Но потом он вдруг отдал приказание освободить Алима.
Его развязали, и он быстро скрылся со старухой из сада под ливнем начавшегося дождя, при свете яростно сверкавшей молнии и при громе грозно раскатывавшегося грома.
Уходя, он погрозил Телепневу кулаком, и боярин бросился на него, но старуха его остановила, подняв руку и сказав ему:
— Оставь его, боярин милостивый! Тебе с твоей голубкой нечего бояться когтей злого ястреба…
XVII
Ввиду всех этих событий Телепнев не уехал на другое утро, решив остаться еще на некоторое время в усадьбе, пока он не будет иметь полной возможности убедиться в безопасности Натальи Глебовны.
Что-то подсказывало ему, что цыган не оставит так происшествия прошлой ночи, да и от Марьи Даниловны он не ждал ничего доброго.
Он решил пожить, присмотреться…
Наступил вечер. Гроза к утру прошла, и день был веселый, светлый и теплый. Вечер выдался тоже прекрасный. Все мирно дремало в усадьбе, и никому не могло бы придти в голову, что под крышей притихшего боярского дома новые готовятся бури и грозы.
Никита Тихонович дремал в своей опочивальне. Здоровье его ничуть не поправлялось, и лихорадка не покидала его ни днем, ни ночью. Голова его горела, как в огне, глаза глубоко ввалились и точно налиты были свинцом. Ноги его не двигались, словно окостенели, и о том, чтобы встать с постели, нечего было и думать.
Он ворчал на Наталью Глебовну, которая никак не могла угодить ему, и неотступно требовал к себе Марью Даниловну. Но явившаяся к нему карлица объявила, что Марья Даниловна чувствует себя не в своем здоровье и просила ее не беспокоить.
Карлицу сменил Телепнев, который вошел в опочивальню Никиты Тихоновича взволнованный и бледный.
— Никита, я знаю, ты болен, но могу ли я сказать тебе об одном важном деле два слова?
— Ужо как-нибудь… — ответил больной. — Не в себе я теперь.
— Но этого нельзя отложить, — настойчиво возразил Телепнев, и Никита Тихонович понял, что ему от него не отделаться.
— Говори! — сумрачно произнес он, взглянув на него исподлобья. — Чует сердце мое, ничего доброго мне не скажешь.
— Ты правду говоришь, Никита Тихоныч. Злое дело совершено в твоей усадьбе.
— Что еще?
— Ты знаешь, я давно разыскиваю тело князя, сгинувшего так бесследно отсюда. Для того я и остался у тебя в усадьбе.
— Для того ли? — насмешливо проговорил больной.
— Для того, Никита, — твердо глядя ему в глаза, сказал Телепнев.
— Ну, так что же? — нетерпеливо спросил Никита Тихонович.
— Сегодня, незадолго до вечера, тело князя найдено. Оно найдено на дне озера, обвязано веревками, и к нему привязан тяжелый камень. Ребята обшарили озеро и вытащили его баграми.
Стрешнев молчал, как будто его нисколько не поразило это известие. Телепнев удивился этому.
— Никита, старый друг мой! — торжественно заговорил он. — Всегда я тебя знал за доброго и совестного человека, воина и боярина. Ты видишь, совершено злое дело над князем. Кто сие учинил? И то тебе ведомо. Прикажи учинить сыск и накажи виновницу сего злого подлого дела.
Но Стрешнев вдруг рассердился.
— Не смей называть меня другом! — сипло крикнул он, насколько у него хватило сил. — Ворог ты мне, а не друг, лютый ворог. Кто тебе сказал, что сие злое дело учинила она? Поклялись вы, что ли, с Натальей погубить ее? Так врешь, не дам ее вам в обиду. Ступай от меня! Ты видишь, я болен. Прикажи-ка лучше без шуму предать тело князя земле. Ступай, ступай же, не докучай мне!
И он заметался на кровати.
Телепнев, пожав плечами, мрачно вышел из его опочивальни и пошел в сад.
Здесь встретился он с побледневшей и осунувшейся Натальей Глебовной и передал ей разговор свой с ее мужем.
Они уселись в саду на скамье. Наталья Глебовна была рада, что Телепнев не уехал и решил еще остаться на время в усадьбе. Тяжелое предчувствие угнетало ее в последнее время, предчувствие чего-то страшного, грозного…
Они долго так сидели и беседовали, когда вдруг Телепнев поднял голову. Темное небо окрасилось розовым цветом.
— Что это? — сказал он тревожно. — Ты не чувствуешь? Гарью пахнет! — И вдруг он вскочил со скамьи. — И то, — крикнул он. — Это зарево, Наташа, зарево пожара! Усадьба горит!
Они бегом пустились по направлению к барскому дому…
Дом был объят пламенем и пылал, как лучина. Очевидно, его давно уже подожгли с заднего фасада, и теперь огненные языки лизали крышу, которая рухнула с треском в одном месте.
— Ах, — вскрикнула Наталья Глебовна, — это над опочивальней Никиты. — С ней едва не сделалось дурно, но она взяла себя в руки и не подчинилась мгновенной слабости. — Спаси, спаси его! — бросилась она к Телепневу.
Но дом пылал. С грохотом обрушивались балки, вздымая к темному небу огненные языки и тучи ярких, красных искр. Со всех сторон к дому сбегалась челядь.
Дружными общими усилиями принялись тушить пожар, и кое-как, после долгого времени, удалось прекратить его. Вода была далеко, и ее приходилось носить к месту пожарища.
Комнаты Никиты Стрешнева и Марьи Даниловны выгорели целиком. Когда пожару прекратился, то среди обломков обгоревшей усадьбы, тлевших бревен и тканей отыскали обуглившийся труп боярина Стрешнева и еще два трупа, до такой степени обуглившихся, что распознать их было невозможно. Впрочем, в одном из них все-таки удалось узнать по уцелевшему, хотя сильно обгоревшему, козловому башмаку труп карлицы, а относительно другого общим голосом решено было, что это Марья Даниловна…
Наутро по большой дороге тянулся по направлению к Москве цыганский табор. Около одной из повозок, закрытой цветными тряпками, плелась старуха-цыганка со своим сыном Алимом, который, весело сверкая своими темными глазами, поминутно отодвигал цветные тряпки и заглядывал в глубь повозки, заботливо опрашивая сидевшего там таинственного седока.
А по другой дороге, в иную сторону, ехал целый поезд боярина Телепнева, в сопровождении стрешневской челяди.
Добрая молодая боярыня Стрешнева в темных вдовьих одеждах пробиралась на житье в свою отдаленную вотчину. Горе и грусть лежали на ее бледном, измученном личике, но в ее заплаканных и красных глазах сверкали порою искорки радости, которую она тщетно старалась заглушить в себе, считая это радостное чувство грешным в настоящих обстоятельствах ее жизни. Но мечта об обители теперь была так же далека от нее, как когда-то мечта о возможном для нее счастье. Телепнев ехал верхом рядом с экипажем.
— Правду ведь сказала старая цыганка… — задумчиво шептал он.