– Не изменял я роду твоему! Верой и правдой отцу твоему служил, на службе тебе состарился; ужели же так за веру и правду ныне бояре платят?
– Молчи! Разве не честь тебе, хамову отродью, что на внучку твою сам князь Пронский глянул с любовью…
– Лучше убей меня, да и ее заодно!
– Прочь! Тебя убью, если хочешь, а рук моих твоей Аришке все же не миновать! – И, толкнув дверь, боярин вошел в столовую.
Медленно поднялся с пола старый ключник рода Пронских, грозя сухим, костлявым кулаком вслед князю.
– Будь ты проклят, ненасытный волк! – шептали его бледные губы, и его глаза с ненавистью были устремлены на двери; потом он поплелся в свою каморку и тут, упав на колени перед образом Спасителя, начал горячо молиться.
А в столовой в это время шел пир горой. Князь завел беседу со всеми своими родственниками и домочадцами, которых у него было немало в дому; обыкновенно он не говорил с ними и относился к ним надменно и свысока, но теперь удивил всех, спрашивая каждого о его житье-бытье, смеясь и выпивая одну за другою чарки с вином.
Маленький, юркий человечек, с плешивой головой и кривым глазом, с рыжеватой всклоченной бороденкой и красным толстым носом, все вертелся возле князя, стараясь смешить его и подливая ему вина. Это был домашний шут князя, Васька Кривой, не то беглый из Сибири, не то битый кнутами приказный, которого приютил Пронский. Плут, мошенник и пьяница, Васька всеми в доме князя был ненавидим, и все боялись его, потому что покровительство князя он снискивал темными путями, наушничая, сплетничая и выдавая своих товарищей.
Он умел смешить князя, а также и спаивать его. Заметив, что князь вошел в столовую мрачнее тучи, подбоченившись и скорчив рожу, с лихой песней пошел ему навстречу, держа в руке чарку с пенистой брагой.
– Выпей, стерва, свет увидишь! – разухабисто кричал он и зорко смотрел князю в лицо своим кривым глазом.
Князь взял чарку и залпом осушил ее, потом сел во главе стола и потребовал обедать.
Все принялись молча хлебать из чашек рассольник; князь ел мало, но пил много, и скоро его серые холодные глаза вспыхнули удалью и весельем, и он обратился к Ваське:
– Васька Кривой! Расскажи, как тебя в Неметчине били за то, что девицы любили.
– А и что ж, князинька! – завертелся Васька подле князя. – И любили, крепко любили.
– С кривым-то глазом? – спросил кто-то.
– Я в те поры при всех глазах был, – хорохорился Васька.
– А окривел-то с чего?
– Глаза-то, поди, на девок проглядел?
– А волосы где потерял?
Васька злобно посматривал на говоривших и запоминал их лица, чтобы при случае отомстить им.
– Васька, говори, как тебя били! – приказал Пронский.
– А очень просто! Растянули на лавке да и всыпали сотни три, а то и больше палок… Теперь не упомню. Не то триста, не то четыреста.
– И жив остался? – рассеянно спросил князь.
– Не! – помотал головой Васька. – Тело мое бренное живо осталось, а душу мою…
– Черт в ад сволок? – рассмеялся боярин. – Ты правду это, Васька, сказал: нет в тебе души, только богомерзкое тело и осталось… А вместо души – винный угар.
Князь смеялся, глядя на Ваську, одетого в странную кацавейку-безрукавку, широкие красные шаровары и в кунью шапку, а Васька вертелся, кувыркался, подливал князю брагу и вино и метал злобные, сверкающие взоры на всю княжескую семью и на самого князя.
– Князинька! – шепнул он незаметно на ухо Пронскому. – В корчме, у Севастьяна, для тебя припасена татарка… Хорошенькая! Как бес, вьется!
– Приведи! Два червонца получишь.
– Маловато! Севастьяну надо, почитай, вдвое дать.
– Ну, ладно, получишь десять, ежели хороша.
– А Марья глазастая удавилась! – вдруг громко выпалил шут и отскочил от князя на одной ноге, обутой в женский сапожок.
– Какая Марья? – сквозь хмель спросил, вздрогнув от неожиданности, князь.
– Та, что ты намеднись у князя Черкасского купил, та, что ты для девичьей взял… с черной косой!
– А! – произнес князь и отвернулся к окну.
И сквозь одолевавший его сон ему мелькнули бледное лицо с большими серыми глазами, черная, развившаяся коса, разметанная по белым плечам, и послышался низкий грудной голос, шепчущий ему: «Князь, не замай! Невеста я Прохора! Руки на себя наложу! Ей-ей, руки наложу!» Но не послушался князь, зверь в нем говорил, и, не любя, погубил он человеческую душу. И теперь он отвернулся от окна, где сквозь кисейные занавески на него глянуло заходящее зимнее солнышко, глянуло и, точно застыдившись такого злодея, сейчас же спряталось за тучку.
– Дьявол! – крикнул он, стукнув чаркой по столу. – Ты что, вздумал шутки шутить со мной? Или жизнь недорога стала? Давай вина!
Васька подскочил и долил чарку доверху.
Вдруг пришел холоп с докладом, что князя зовут к боярину Черкасскому, которого ранили утром на улице; думали было, что он кончается, но боярин пришел к вечеру в себя и послал за князем Борисом Алексеевичем.
– Есть лекарь у него? – спросил князь Пронский посланного. – Кто?
– Царский лекарь Стефан Симон! – ответил посланный. – Боярин дюже мучился… теперь полегчало.
– Кто же это его саданул?
– Неведомо. Андрюшка-кучер сказывал, чужеземец какой-то: боярин-де в кулачный бой хотел вступить…
– Чужеземец ранил? – спросил князь. – А ведомо кто?
Холоп отрицательно покачал головой.
– Хорошо, ступай, скажи боярину, скоро буду! – И, не поклонившись домочадцам, князь вышел в свои покои.
XIIЗаговор
В маленькой каморочке Ефрема было тихо; наступавшие сумерки чуть пробивались сквозь крошечное оконце и едва освещали сгорбленную фигуру старика над столом.
– Ефрем! Ефрем! – окликнул его кто-то шепотом в щелку двери. – Ты здесь?
– Здесь, что надоть? – слабым голосом ответил старик.
– Обедать чего не идешь? Остыло, поди, все.
– Я не хочу есть. Да кто тут? Входи, что ль!
– Попритчилось что? – прошмыгнув в дверь и садясь на лавку, спросил Васька Кривой. – Разве что случилось? Князинька-то чернее тучи пришел и уж пил, уж пил, куда только в него лезло? От Черкасского князя пришли звать. Сказывают, ранили.
При последних словах Ефрем поднял взор на говорившего.
– Так боярина, говоришь, дома нет? – оживившись, спросил он. – Ушел? А не сказывал, когда вернется?
– Велел вечерять в угловой готовить… Одному, чтобы плясуны и песенники были.
– Пропала моя головушка! – схватившись обеими руками за волосы, проговорил с надрывом Ефрем.
– Что так? Да говори, дед, в чем дело? Может, каким ни на есть советом и помогу тебе.
– Где уж мне помочь! Пропал, совсем пропал!
– Да ты расскажи. Знаешь, чай, что Васька Кривой – не ворог тебе? Рассказывай! Ты Ваську из беды вызволил, может, и он тебе на что-либо пригодится.
– Нет, Васенька, никому беде моей не помочь, супротив боярина никому не пойти! – И слезы потекли по морщинистым щекам ключника.
– И упрям же ты, как погляжу! – покрутил головой Васька. – Ну, отчего же не сказать? Хуже оттого не будет. Нет? Ну, так и говори.
– Срамотно.
– Эвона! Меня-то срамотно? Да нешто я видов не видал? И что ты, старик богобоязненный, срамотного наделать мог?
– Видно, прогневил я Бога.
– Ну, да ладно, будет уж причитать, сказывай знай! Или забыл, что князиньку я часом веселю, а часом и душой смущаю? Сегодня за обедом он смеется, зубы скалит, а я ему шасть на всю комнату: «Марья, мол, глазастая, удавилась». Он побелел весь да как зарычит на меня!..
– А вправду Марья удавилась? – спросил Ефрем.
– Вправду. Утром по обедне! Взяла веревку и на крюке печном и удавилась. Дура-баба, известно! Онамеднись боярин-князинька ее, хамку, к себе в угловую звал… а сегодня она удавилась. Известно, хамка.
– Что ж, Васька, – глухо спросил старик, – по-твоему, у хамки и души нет?
– Известно – пар! – презрительно ответил Васька.
– А ты сам-то – не хамово отродье?
– Я-то? – гордо закинув лысую голову, проговорил Васька. – Я-то не весь хам; почитай, и во мне боярская кровь течет, да еще какая: ромодановская-стародубская!
Ефрем невольно улыбнулся этому смешному самозванству; он часто слышал, что Васька считал себя побочным сыном боярина Ромодановского, но плохо верил этому, потому что уж очень безобразен был отпрыск Ромодановских.
– Ты не смотри, что у меня глаз кривой да плешь во всю Красную площадь, – обидчиво заметил Васька, – в молодости девки на меня во как заглядывались!.. Ну а как же ты-то? Не скажешь, какая кручина?
– Да что ты словно банный лист к мокрому месту пристал? Ну, князь Аришку в угловую зовет повечеру, – хриплым, надорванным шепотом докончил Ефрем.
Васька так и остался с открытым ртом и только моргал своим единым глазом.
– Арину Федосеевну… зовет? – наконец прошептал он. – Почему же ее? Или… люба?
– Давно зубы точит, да, вишь, мою старость жалел, ирод! – криво усмехнулся Ефрем.
– Провинился ты чем-либо?
– Провинился, провинился тем, что чуточку душу живую пожалел. Слушай, Васька! – вдруг освирепев, обратился старик к Кривому. – Заодно погибать! Хоть и ты и я пособники были его богомерзким деяниям, зато, видно, и наказует меня Бог, да не хочу я, чтобы, меня погубя, он безвинную душу сгубил… До сей поры, кроме него да меня, раба смрадного, никто не знал, что в подземелье у него томится княжна польская! Больше года, сердечная, томится! Очень, бедная, мучается. И вот за то, что я многое открыл ей, он казнит меня казнью лютою: Аринушку мою, голубку чистую, погубить хочет, злодей. Крепился лютый до сей поры заслуги моей ради… а теперь… теперь, – голос старика оборвался, и он рукавом от кафтана вытер свои слезы.
– Мало ему девок свободных по Москве гуляет? – злобно спросил Васька.
– Чистую, знать, захотел.
– Арина Федосеевна не пойдет на то волею.
– Силком поволокут; нешто спрашивать станут?
Старик поник головой, а Васька задумчиво устремил свой кривой глаз на оконце.