При дворе Тишайшего — страница 12 из 64

Зимние сумерки уже давно окутали землю; на улицах трудно было различать друг друга, и все торопились скорее скрыться в дома, где уже зажигали огни и было тепло.

В доме князя Пронского было темно, как в могиле. Домочадцы разбрелись по своим комнатам, кто спал после обеда и до ужина, кто тихо, вполголоса, беседовал с кем-нибудь, а кто сидел пригорюнившись…

Дворня, зная, что боярин ходит мрачнее тучи, приуныла, и уже не слышно было разудалых песен.

Младший ключник Егорка, рослый парень, искал Ефрема, но, узнав от его внучки Ариши, что тот у себя в светелке молится Богу, побоялся нарушить покой старика. Все в доме знали, что, когда дедушка Ефрем молится у себя в светелке, его нельзя тревожить и что верно приключилось в доме что-нибудь особенное, злое и жестокое.

– А знаешь, дед, что я придумал? – нарушил наконец молчание Васька, обращаясь к Ефрему.

– Что? – безучастно спросил Ефрем.

– Поезжай-ка ты к боярыне Хитрово. Знаешь, чай? Да скажи ей про все про это – про Арину Федосеевну и все прочее…

Ефрем усмехнулся:

– Думаешь, она его проделок не знает? Все знает и все покрывает.

– И про полячку знает?

– А кто ж их разберет? Должно быть, знает.

– Я так смекаю – не знает она. Потому, это – не девка-холопка, эта княжеского рода сама будет, значит, супротивница, а боярыня ревнива и себялюбива; гордости ее к холопкам не будет, а к княжне заговорит. И это князинька беспременно смекнул и про княжну польскую ни словечка не молвил.

– А ежели молвил?

– Ну, что ж? Двум смертям не бывать, одной не миновать. Если он молвил, не сносить тебе своей седой головы, а если нет…

– Все едино. Княжну, может, этим спасу, а Аринушку…

– Кто знает, може, этим случаем и Арину Федосеевну вызволишь.

– Ни в жисть! Когда еще боярыня Хитрово узнает да когда княжну увидит, а тем временем Аринушка моя сгинет, вовсе сгинет.

– А и что ж за беда? – равнодушно заметил Васька. – Полюбовницей боярина сделается: тебе хорошо будет, да и ей, да и всем хорошо жить.

– То-то Марье хорошо жилось.

– Так ведь та дура, не сумела его под свою власть взять. Это уж их, бабье, дело.

– Взяла его боярыня, скажешь?

– А что ж, он ее здорово боится!

– Потому и боится, что она – сила при царе, а то бы он показал ей, как над ним силу брать. Нет уж, где моей Арине властвовать: целой бы уйти, и то хорошо!

– А уйдет! – вдруг радостно крикнул Васька.

– Как это? – не понял Ефрем. – В бегуны пойти? Ой, жизнь-то в бегунах тяжкая…

– Зачем в бегуны? Мы честью! Да ты, дедушка, не сумлевайся… коли Васька Кривой сказал, что Арина Федосеевна рук боярских минует, так и сбудется!

Ефрем подозрительно оглянул княжеского шута. Не привык он слышать от него такие речи.

– Ты что, парень, больно добр стал? – спросил он его.

Васька вспыхнул до корней волос, но старик за темнотой не заметил этого и продолжал:

– Даром-то, знаю, ничего делать не будешь. А как ты сделаешь, что Аринка не будет княжьей полюбовницей?

– Как сделаю – мое дело, ты только помалкивай… Да вот еще: ступай к этой самой польской княжне и вели ей написать грамотку с жалобой, чтобы-де ее боярыня Хитрово вызволила…

– Что ты, что ты! – замахал руками Ефрем. – Ума решился? Чтобы боярин нас за такое дело по суставчикам разобрал?

– Боярыня – ума палата, придумает, как ему глаза отвести…

– Да что нам княжна? Своя шкура дороже, из-за нее вот в беду попал, прости Господи!..

– Из-за нее попал, из-за нее и спасешься. Иди знай! Что это ты освирепел вдруг? – спросил Васька.

Ефрем упал перед образом на колени и горячо стал молиться, прося Бога простить его злобное сердце, очерствевшее от гнева и горя.

– Слышь, Васька! – подымаясь с колен, начал старик. – Грешник я, страшный грешник… коли все поведать тебе, испугаешься ты меня!

– И, полно, дед! Брешешь ты с перепугу! – возразил Васька.

– Нет, Васька, нет, не брешу, – зашептал старик, и в темноте страшно блеснули его глаза. – Знать, Бог за грехи и наказывает… многое я попустил, многое сам, вот этими руками, сделал! Хочешь, скажу? Священнику на духу не сказывал, лик Господень боялся померкнет от мерзких моих слов… да теперь душу хочу отвести, авось полегчает, авось на доброе дело подвигнет…

– Лучше в другой раз! – слабо запротестовал Васька, чувствуя, как мурашки пробегают вдоль его спины.

– Нет, скажу сейчас, как на духу, пред Господним ликом святым! Может, и простит. Нет, не простит! – склонил уныло он свою седую голову на грудь.

– Милость Его велика, и простил Он разбойника, согрешившего много, но раскаявшегося! – проговорил Васька.

– Ты думаешь, и меня простит, если покаюсь? – встрепенулся Ефрем. – Да я каюсь еженочно, лежа во прахе у ног Его!..

– Священнику покайся… в монастырь поди! – советовал Васька.

– В монастырь? – грустно усмехнулся Ефрем. – Разве я смею, пес смрадный, возле жилища Его святого постоянно жить? Я, как Каин, должен ходить и места себе не находить… Без спроса и в монастырь не могу…

– И что ж ты такого сделал, говори, что ли, скоро вечерять надо…

– Вечерять? Вечерять! – с ужасом засуетился старик.

– Да ты не бойся! – успокаивал его Васька. – Я так смекаю, что князинька сегодня рано не вернется… и не до Арины Федосеевны ему ноне. Ну а так как нам все равно делать нечего, а душа твоя мутится, то и поведай мне тяготу свою душевную.

– Дурной ты, Васька, человек! – с сожалением проговорил Ефрем. – Рода ты неизвестного, бают – в Сибири был; сноровка твоя вороватая; боярину наушничаешь, много зла дворне причиняешь…

– Эх, дедушка Ефрем! – проговорил Васька, и в его голосе послышались дрожащие ноты. – Зло я делаю от собственной своей боли. Укусят меня, а мне насмерть убить хочется… Подымется во мне боль моя, и злоба во мне замутится; иной раз тошно от злобы на свет глядеть… А кто виноват в злобе моей великой? Люди! Они злым меня сделали… Молод я был – состарили; пригож был – окривили, волос лишили, по миру людей тешить пустили… Семью имел – всего лишили и надо мной же потешаются, надо мной же издевки делают… Как же любить мне людей, добром им за зло платить? Вот ты сказал, за что я внучке твоей Арине Федосеевне службу заслужить хочу? А за то самое, что не падаль она во мне видела, не беглого из Сибири слушала, а душу во мне, проклятущем, почуяла ангельской своей душенькой… И утихла злоба моя, не веселюсь я чужой беде более, а скорблю, скорблю… да вот помочь-то не всегда только могу…

– Виноват я, Васька, стало быть, пред тобой? – ласково говорил Ефрем. – Да и то сказать! Сам я, пес смрадный, могу ли кого-либо во грехах укорять? Ну, слушай же, Вася, исповедь мою и суди, насколь я грешен.


Ефрем был сыном дворового князей Пронских; еще будучи мальчиком, он был взят дедом Бориса Алексеевича в товарищи игр к молодому Алексею Петровичу, оставался при нем неотлучно до самой его кончины, а затем перешел к сыну ключником.

Молодцеватый, смышленый Ефрем скоро приобрел доверие и любовь своего молодого князя.

Пронские редко кого дарили своим доверием, а тем более любовью; но Ефрем сумел подладиться под тяжелый, мрачный характер Алексея Борисовича, который ни в чем не уступал всем прочим князьям Пронским. Он был силен, как лев, но ненасытен и жаден, как волк. Мстительность, непомерное честолюбие, лукавство и жестокость были отличительными чертами характера Пронских; у отца же князя Бориса, как и у сына, была еще одна неутомимая страсть – страсть к женщинам; впрочем, этот последний порок, при тогдашних нравах, легко удовлетворялся. Однако князья Пронские не любили того, что давалось легко; им нужно было брать все с бою.

И отцу князя Бориса, молодому товарищу Ефрема, захотелось взять с бою жену какого-то бедного посадского, когда ему минуло всего двадцать лет, и Ефрем должен был ему в этом помочь.

Ефрема принимали в маленьком уютном домике, далеко от Кремля, на грязной узенькой улочке, запросто и ласково. Он хорошо пел жалостные песни и играл на гуслях. Молоденькая жена посадского, толстенькая, быстроглазая женщина с белыми руками и в красной кике на гладких черных волосах с пробором посредине, угощала его подовыми пирогами и медом, весело смеялась его шуткам и ластилась к своему бедняку мужу, обремененному вечною заботой выплатить вовремя подати и остаться свободным гражданином.

В доме была бедность, но царила любовь; как вдруг однажды князю Алексею Пронскому, возвращавшемуся с соколиной охоты, вздумалось проехать дальней дорогой домой. Он проехал узенькой улочкой, скользнул взглядом по низенькому домику и хотел уже поднять коня вскачь, как вдруг в палисадничке увидал своего стремянного Ефрема, перебиравшего гусли, а возле него – дебелую, быстроглазую бабу, румяную и сдобную, как подовый пирог. Она стояла подбоченясь и, заливаясь смехом, показывала свои белые зубы.

Кровь вдруг разом прилила к бледным щекам молодого князька. Он осадил коня и спрыгнул на землю, бросив повода подскочившему к нему Ефрему.

– Угостишь ли, красавица, медком? Страсть пить охота! – обратился он к жене посадского и шагнул на крылечко.

Молодица насупилась, что гость незваный сам в избу входит, но, увидав, что это Ефремов барин, молча сходила на погреб и принесла меда.

Князь потрепал ее по щеке и окинул ее фигуру загоревшимся взором.

– Не замай! – отпрянула от него молодая женщина и скрылась в другую светелку.

Лицо юного князя дрогнуло, а у Ефрема захолонуло сердце; он знал мстительный характер боярина, не переносившего никаких препятствий. Но князь вдруг успокоился, загадочно усмехнулся и, проговорив сквозь зубы: «Добро же, попомнишь меня!» – сел на коня, велев Ефрему следовать за ним.

Не прошло и недели, как Ефрем выманил обманом жену посадского как бы для прогулки за Москву-реку, а там схватили ее люди молодого князя, зажали ей рот и уволокли в его дом. Не успела она ни крикнуть, ни словечка сказать, только посмотрела она на Ефрема, да так, что всю жизнь он этот взгляд забыть уже не мог. Ведь она ему верила, она знала, что молодецкое сердце Ефрема по ней давно кручинилось, и не думала, что, любя, можно так легко изменить, свою любушку да другому отдать…