– Скоро, скоро! – ответил Пронский.
– Что все откладываешь? Ишь, женишок-то высох весь! – пошутил Лобанов.
В это время в переднюю вошел и встал к сторонке, предварительно скромно помолившись на образа, некий боярин. Все почтительно поклонились и стали расчищать ему дорогу; но он остался на месте и заговорил со стоящим к нему всех ближе дьяком:
– Что, нет ли каких вестей о Выговском? Повинился ли мастер?
Дьяк опасливо оглянулся и тихо, так что его слышал только один боярин, ответил:
– Нет. А мастер оговор на боярина Милославского сделал: сказывает, боярин ведал, что они медные деньги чеканили, зело Илье Даниловичу откупились… Еще Матюшкина, думного дворянина, оговорил…
– Хорошо, наведайся ко мне, – остановил дьяка боярин и двинулся было к дверям, но его остановил Пронский.
– Что ж, боярин, замолвишь царю словечко? – спросил он.
– Не могу, князь; по совести говорю, не до этих дел теперь государю. Сам знаешь, теснят нас со всех сторон.
– Невелика утеря царю, коли тысячу-другую ратников за горы пошлет, – надменно возразил Пронский.
– Толка из этого никакого не будет, а народ зря сгубишь; уволь меня, князь, от худого совета царю, – произнес боярин и, поклонившись Пронскому, прошел в комнату, куда ушел прежде и Милославский и куда допускались только лишь самые ближние к царю люди.
– Сколько новых людей кругом царя! – с горечью произнес Пронский и досадливо пожал плечами.
Он сильно рассчитывал в деле о грузинах на боярина Федора Михайловича Ртищева, человека весьма приближенного к царю, бескорыстного, честного и отличавшегося безукоризненной жизнью, тем более что Ртищев был одних с ним лет и считался как бы даже его товарищем.
– Скоро ль царь выйдет? – нетерпеливо говорили бояре, с ожиданием глядя на двери «комнаты».
– Пошли, чай, все приближенные-то?
– Боярина Матвеева что-то не видать еще, – послышались голоса.
– Эк, хватил! – закричал кто-то. – Артамон давно на Литву услан. Много чает государь от ума его пользы.
– Устал дюже стоять, – переминаясь с ноги на ногу, проговорил недовольным тоном князь Хилков и стал тяжело отдуваться.
– И чего мешкают?
– Дел сказывают много, от заботушки царь-батюшка исхудал даже вовсе.
Когда нетерпение достигло, казалось, высших пределов, возле самых дверей в «комнату» поднялась невообразимая суетня. Все затолкались, заволновались. Голоса сразу смолкли, и наступила такая тишина, что, казалось, слышны были отдельные дыхания боярских грудей. Наконец отворились двери, и в переднюю вошел государь, сопровождаемый ближайшими боярами и приближенными слугами.
IIЦарев суд
Царю Алексею Михайловичу было в это время двадцать девять лет. От его румяного лица с окладистой бородкой и темно-русыми густыми волосами, от его несколько полноватой, но очень статной фигуры веяло здоровьем и крепостью.
Доброта, которая светилась в его ласковых голубых глазах, снискала ему лучшее прозвище Тишайший, иначе говоря – кроткого, милосердного, что соответствовало вполне настроению его уравновешенной души. Его основным правилом было: «рассуждать людей вправду всем равно» да «беспомощным помогать»; он часто отменял наказания и рассылал «кормы несчастным».
Привязчивый, трезвый, прекрасный семьянин, царь Алексей Михайлович всем желал благополучия и страшился для себя малейшего волнения. Он был воплощением «мира и благоволения». Без уничижения, как простой человек, он считал себя «недостойным и во псы, не только во цари» и часто говаривал:
– Желал бы я быть не солнцем великим, но хотя бы жалкою звездою там, но не здесь!
Искренний поэт в душе и поклонник мирной тишины, Алексей Михайлович больше всего, кажется, дорожил «устоями благочестия».
– Хотя и мала вещь, – говаривал он, – а и ей честь, и чин, и образец положен в мере; без чина же всякая вещь не утвердится, бесстройство же теряет дело.
До мелочей справлял он все обряды церкви и царского чина: таково было в его глазах государево дело. Ежедневно стоял он по шести часов во храме и клал тысячу пятьсот земных поклонов; в посту питался одним ржаным хлебом, запивая его квасом. При его дворе водворилась красивая порядливость с роскошными торжествами и кудрявыми, витиеватыми речами, но также и с византийским раболепием, со строжайшим исполнением обихода «пресветлого величества», которое окружали толпы старцев и юродивых.
Алексей Михайлович в полном царском облачении, со скипетром в руках, величавой поступью вошел в переднюю. Увидав великого государя, все поклонились в землю.
Невозмутимым степенством веяло от лица царя и его жестов, когда он сел в большое кресло в переднем углу и стал подзывать к себе тех, которым было до него дело. Вокруг него стали бояре Милославский, Ртищев, Ордин-Нащокин и еще несколько самых к нему приближенных.
Царь обвел всю переднюю взглядом своих голубых глаз и приятным грудным голосом спросил:
– Все ли собрались для сидения, кого назначил?
В случае важных дел государь призывал на думу или одних ближних комнатных бояр и окольничих, или же всех бояр, окольничих и дворян, и это называлось «сидением великого государя с боярами о делах».
Ртищев наклонился к царю и сказал, что кроме назначенных на сидение бояр в передней и на крыльце есть много и челобитчиков.
– Знаю, Федюша, знаю, – ласково улыбнулся царь, – да больно бояре-то строптивы ныне стали и неусидчивы, как раз до времени уйдут. Ну, подходи, кто там на очереди! – глянул он на столпившихся у ступенек «места» бояр.
Выступил важного вида боярин и, низко поклонившись царю, стал излагать свое дело. Царь слушал, пристально смотря говорившему в лицо своими голубыми глазами, точно хотевшими изучить все внутренние движения чужой души.
– В гости отпустить просишься, к тестю на побывку? – проговорил государь, когда боярин изложил свою челобитную. – А того не уразумеешь, что время теперь страдное, всяк человек нужен, всем дело есть? Да что в деревню-то тебе приспичило?
– Крестины… там, – потупившись, ответил боярин.
– Каки таки крестины? – старался нахмуриться царь, а у самого глаза так и смеялись, так и поблескивали лаской. – Такое ли время теперь, чтобы крестины с торжественностью справлять? Кого крестить-то?
– Дочку окрестить надобно, – еще больше смущаясь, сказал боярин.
– Дочку? Вон дело-то какое! Оно, конечно, лучше бы, кабы сыночка крестить, ну, да и дочь – Божье благословенье… Что ж, ступай себе! Окрести дочь да ворочайся скорее!
Боярин облобызал государеву руку и, согнувшись, отошел в сторону, на его место становились другой, третий и так без конца. С одними царь беседовал благосклонно; ласково отпускал, шутил, смеялся, на других гневно кричал, топал ногами, даже выгонял вон.
Если царь выкликал кого-нибудь из бояр, а его не было, тотчас посылали за опоздавшим, и его ждал грозный выговор, зачем опоздал. Расправа с теми, которые оплошали, не исполнили или не так исполнили царское приказание, коротка.
– Что ж Головин не идет? – спросил царь, два раза вспомнив о боярине, пожалованном из дворян в окольничие. – Сказывали мне, у него челобитная есть, где ж он, смерд? – разгневался царь Алексей.
Наконец явился и Головин; он бил челом, что окольничих в его пору нет и его отец при царе Михаиле был в боярах.
Страшно разгневался на него царь.
– Тебе, страднику, ни в какой чести не бывать! – закричал он. – В тюрьму тебя, кнутом бить да в Сибирь сослать! Отнять у него окольничество – и в тюрьму! – отдал он приказ и прогнал боярина со своих глаз.
Другому провинившемуся он крикнул:
– Так-то ты царю и отечеству служишь? Воздаст тебе Господь Бог за твою к нам, великому государю, прямую сатанинскую службу, яко же Дафану, и Авирону, и Анании, и Сапфире; они клялись Духу Святому во лже, а ты Божие повеление, и наш указ, и милость продал лжою. Потеряет тебя за то самого Господь Бог, и сам ты – треокаянный и бесславный ненавистник. Ступай с глаз моих в геенну!
Боярина тотчас увели в тюрьму.
Третьему боярину царь грозно внушал:
– Ведай себе то, окаянный: тот боится гроз, который надежу держит на отца своего Сатану, и держит ее тайно, чтоб ее никто не прознал, а перед людьми добр и верен показует себя. Да и то себе ведай, Сатанин ангел, что одному тебе и отцу твоему, дьяволу, годна и дорога твоя здешняя честь, а Создателю нашему, Творцу неба и земли и свету моему Чудотворцу, конешно, грубны твои высокопроклятые и гордостные и вымышленные твои тайные дела! Ведай себе то, что за твое роптанье спесивое учиню то, чего ты век над собою такого позора не видал. Пошел прочь, страдник, худой человечишко! – оттолкнул его государь, и подскочившие бояре увели опального под руки вон из передней. Царь заметил наконец князя Черкасского, его грузную голову, высившуюся надо всеми, и неприятные узкие глазки, устремленные прямо на него.
– Тебе чего, Сенкулеевич? – довольно ласково спросил он, вообще не жалуя Черкасских, но отдавая справедливость способностям Якова Куденетовича Черкасского, родного дяди Григория Сенкулеевича.
Последний приблизился к «месту», отдал царю низкий поклон и своим глухим, точно подземным голосом проговорил:
– Бью челом тебе, великий государь. Позволь жениться!
– Что? – искренне изумился царь, и в его глазах засветилась ирония, когда он окинул взглядом огромную, тучную фигуру князя и его некрасивое лицо. – Что же ты, князь, так поздно задумал молодухой обзаводиться? Чай, за пятый десяток перевалило? – шутливо спросил царь.
– Никто моих годов не считал, великий государь, – угрюмо ответил Черкасский.
– На вдове женишься, на богатой, поди? – спросил Милославский, стоя возле государя и пользуясь возможностью в свою очередь поиздеваться над боярином, которого, как и большинство до некоторой степени самостоятельных бояр, царский тесть зело недолюбливал.
– А ты уж не невесту ли мою оттягать захотел? – ехидно спросил Черкасский, тонко намекая на страшную жадность и всем известное стяжательство Милославского.