При дворе Тишайшего — страница 30 из 64

– Ну, ну, будет, бояре, вы рады, как псы цепные, в горло друг другу вцепиться, – остановил их царь, зная, что даже его присутствие нимало не стеснит расходившихся бояр, которые пойдут при нем даже на кулачки, что уже случалось не однажды. – Кто невеста твоя? – спросил он у Черкасского.

– Князя Бориса Алексеевича Пронского дочь, – пробормотал еле внятно Черкасский, стараясь, чтобы окружающие его не расслышали, хотя большинство уже знало об этом сватовстве.

Пронский выступил вперед и низко поклонился царю. Царь и все собравшиеся в передней с нескрываемым изумлением и даже некоторым недоуменным страхом глядели на безобразного великана-жениха и красивого, молодцеватого отца невесты, который сам еще в женихи весьма годился.

Пронский горделиво окинул взглядом собрание, и его холодные серые глаза точно сталью пронзили присутствующих. Все тотчас же потупились. Только царь не опустил своих глаз, а грустно смотрел на боярина, который отдавал свое родное детище всем известному лютому человеку, словно заведомо обрекал молодую девушку на гибель.

– Сколько же лет твоей дочери, князь? – спросил царь.

– Восемнадцатый со Сретенья пошел, – ответил Пронский, не смевший прибавить дочери лет, потому что неподалеку стояли родственники его жены, знавшие лета его дочери.

– Почему же хочешь ты загубить кровь свою? – строго спросил Пронского Алексей Михайлович.

– Царь-батюшка! Дочка моя своей волей идет за Черкасского… Вот спроси дядю ее, князя Михаила Репнина!

Царь перевел свой вопросительный взгляд на низенького старичка, скромно стоявшего неподалеку от «места».

– Правду ли сказывает князь Борис? – спросил он.

Репнин, задыхающийся от счастья, низко кланяясь и не разгибаясь, что-то бормотал в ответ, глядя на Пронского с добродушной, угодливой лаской. Где было ему, обремененному семьей, обедневшему, бороться с могущественным и богатым Пронским? Он и не пытался бороться, и Пронский хорошо знал, что Репнин поддержит его.

Пронский нахмурился при вопросе царя и надменно проговорил:

– Царь-батюшка моим словам веры не дает, свидетелей требует. Нешто я какой богомерзкий язык?

Алексей Михайлович смущенно завертелся в своем кресле; он всегда тщательно охранял свое спокойствие и не любил вооружать против себя своих ближайших подданных. Но он чувствовал, что в этом сватовстве есть что-то неладное.

Из неловкого положения вывел его боярин Ртищев:

– Прикажи, царь-государь, невесту тебе в терем привезти, сама она тебе и скажет, а князья Борис Алексеевич и Григорий Сенкулеевич не обессудят тебя, великий государь, на этом спросе.

– Проклятый иноземец! – прошипел Пронский и прибавил, кланяясь царю до земли: – Как прикажешь, царь-государь, так и будет; дочке моей радость великая пред очи твои ясные предстати.

– Невесту твою осмотрю, а потом и ответ учиню, – сказал государь Черкасскому, кончая этими словами аудиенцию.

Черкасский облобызал цареву руку, но Пронский все еще медлил.

– У тебя князь, еще что есть? – ласково спросил царь.

– Дело, государь, важности великой, дело до твоей царской милости! – проговорил Пронский.

– Челобитье какое аль жалоба? – устало произнес царь.

– Не о себе и о своих делах хочу просить тебя, а о царевне грузинской, что уже много лет на Москве живет и томится неведением о судьбе своей и своего царства.

– Чего ж она от меня хочет?

– Явиться пред очи твои царские.

– Я ж говорил тебе, назначь царевну к выходу в Успенский собор, – гневно обернулся Алексей Михайлович к Милославскому. – Меня за нее просила царица, просила боярыня Хитрово, теперь вот князь просит, а ты всем, вишь, наперекор. Экой ты, правду, своенравный!

Царь, видимо, начинал выходить из себя. Но Милославский был привычен к вспышкам своего царственного зятя и спокойно возразил, подобострастно склонив свою голову:

– Не гневайся, великий государь, дай и мне слово молвить! Не ведают они, о чем челом бьют… Неможно делать то, о чем они просят.

– Неможно царевну назначить к выходу? – загорячился удивленный царь.

– К выходу назначить можно! Да не в том дело!.. Царевна милость твою царскую беспокоить хочет, а того неможно: у тебя и так дел много поважнее грузинских челобитий. Ну, вот я и размыслил: когда будет посвободнее, тогда, мол, и доложу и назначу… Дело царевны не к спеху…

– Не к спеху дело грузинское, когда, может, весь народ их смертью погибает! А народ этот тоже христианский, нашей же веры; так неужто же отдать его на поругание нечестивым персам да турецким мухамеданам? – пылко и красноречиво возразил Пронский.

– Что-то, князь, больно речист до грузинского дела? – насмешливо произнес царский тесть.

– Правое дело – оттого и речист, – возразил Пронский, задетый за живое. – А ты вот, боярин, что-то больно злобив к грузинской царевне! Или мало чем… угодила тебя та царевна?

В этих словах слишком ясно послышался намек на взяточничество и недобросовестность Милославского, и все поняли это. Среди бояр произошло волнение.

Царский тесть затрясся от оскорблений и в душе поклялся жестоко отомстить дерзкому; он собрался ответить князю, но царь жестом руки остановил его.

Алексей Михайлович сразу понял этот намек и задумал помешать разгару вдруг вспыхнувшей вражды; но он не хотел ссориться и с тестем, явно согласившись на просьбу Пронского, как не хотел приобрести и в князе Борисе врага, прямо отказав ему; поэтому он задумал отсрочить решение и сказал, обращаясь к Ртищеву:

– Ужо на сидении напомни мне… Может, что и сделаем мы грузинам.

Ртищев поклонился. Милославский и Пронский, злобно переглянувшись, отошли каждый к своим единомышленникам.

Прием продолжался тем же порядком.

IIIСидение о делах

Между тем в Успенском соборе ударили в колокола; царь заторопился окончить прием, чтобы отправиться к обедне, что он делал ежедневно. Он уже решительно хотел встать с кресла, но к «месту» с большими хлопотами и усилиями протискался худородный боярин с огромным калачом в руке. Опустившись перед царем на колени, земно кланяясь ему, он умиленным голосом заговорил:

– Царь-батюшка, великий государь и кормилец! Не побрезгуй отведать калачика именинного!

Алексей Михайлович, улыбаясь, взял калач и, дотронувшись до него своими розовыми ладонями, передал его ближнему стольнику, а сам обратился с ласковой речью к имениннику:

– А тебя звать-то как?

– Киприаном, государь-батюшка!

– Ну, с ангелом тебя, Киприан; а как по батюшке!

– Силыч, великий государь.

– Ну, поздравляю, поздравляю, Киприан Силыч, живи и здравствуй! Деточки есть, жена имеется?

– Все как следует, государь-батюшка, по-христиански. Много благодарен за милость, – сказал осчастливленный именинник.

– Ну, ступай с калачами за поздравлениями к царице да царевнам, а нам к обедне пора собираться. Чай, царица уже ждет? – обернулся государь к тестю.

Но тесть дулся на царя и ничего не ответил ему, сделав вид, что не слыхал вопроса.

Царь ушел в свои покои, чтобы оттуда со всем своим двором отправиться к церковной службе.

После обедни государь с боярами принимался за дела. Бояре, окольничие и думные дворяне стояли в комнате и ждали выхода государя, продолжая, конечно, свои распри, споры и пересуды, начатые поутру.

– Матушка царица-то словно с тела спала, – проговорил тучный боярин Стрешневу, царскому родственнику.

– Недужится ей что-то, – равнодушно ответил Стрешнев.

– Сказывают, иноземцы в свое вино зелье подсыпают, – таинственно зашептал третий боярин с жиденькой козлиной бородкой.

– Пустое все, никчемные слова, – брезгливо возразил Стрешнев. – Все пьют вино, и ничего, а государыня-то этого иноземного зелья и не пригубит. Так ей недужится, должно, ребеночка скоро царю родит.

– Давай бог, давай бог! – набожно закрестился боярин с козлиной бородкой. – А то, може, и порча… – едва внятно прошептал он, близко пригибаясь к Стрешневу, но, встретив его испуганно-грозный взор, внезапно умолк.

– Попридержи язык свой! – посоветовал ему первый боярин.

Наконец вышел царь Алексей Михайлович и сел на «место» в кресло.

Бояре, окольничие и думные дворяне стали садиться по чинам от царя поодаль, на лавках: бояре – под боярами, кто кого породою ниже; окольничие – под боярами; думные дворяне – под окольничими, также по роду, а не по служебным местам.

Тишайший с неудовольствием смотрел на это размещение не по личным заслугам, а по происхождению, но у него не имелось в характере той твердой решимости, с которой следовало действовать для искоренения этой веками въевшейся в русское боярство язвы, и он только каждый день болезненно морщился, вздыхал и говорил своим приближенным – Ордину-Нащокину, Ртищеву и Матвееву:

– И когда я вызволюсь от сей боли для государства моего? Ведь бояре не столь помышляют о деле народном и о государевой пользе, сколь помыслы их привержены ко глупому местничеству!

Наконец все уселись, государь только что хотел «объявить свою мысль», как неподалеку от «места» раздались громкий спор и пререканья. Два боярина стояли во весь рост возле лавки и толкали друг друга, желая каждый сесть на место, где мог поместиться только один; они подняли перебранку, размахивали перед носами друг друга дланями, поносили один другого грубыми, обидными словами, кричали и вопили на всю комнату.

Это были Пушкин и Долгорукий, ни за что не хотевшие уступить друг другу места, так как уже давно между ними шла вражда из-за этого местничества.

– Николи не сяду ниже Федьки Пушкина! – горячился Долгорукий. – Я старше его родом. И хоть ты что хочешь со мной соделай, а не сяду, не сяду я.

– Это еще бабка надвое сказала! – кричал вспыльчивый Пушкин, продолжая размахивать руками. – Ты больно-то глотку свою не дери, неравно ослабнет, – останавливал он Долгорукого, серьезно воображая, что сам не кричит. – Мой отец в походе на шведов, в Столбове[2]