, был выше твоего дядьки Ивана Алексеича.
– Врешь, собачий сын!.. Никогда этого не было, чтобы Пушкины выше Долгоруких стояли! Твоего рода и в зачатии не было, когда пращур мой, Юрий Долгорукий, князь удельный суздальский, войну держал с Изяславом Мстиславичем за великокняжеский престол, а опосля того и княжить в Киеве стал…
Этот спор, вероятно, перешел бы и в драку, если бы неистовые крики не привлекли наконец внимания Тишайшего. Он нахмурил брови, придал строгое выражение своим ласковым глазам и зычным голосом призвал к себе споривших.
– В чем распря? – спросил он у них как можно суровее.
Спорившие стали было говорить довольно прилично, но, забываясь в пылу горячего спора, начали переходить на личности, и Пушкин стал при царе оскорблять Долгорукого, а заодно уже и его жену, и дочь, и мать, и всю родню в нисходящем и восходящем коленах.
Разгневанный не на шутку, царь прогнал обоих, тотчас же велев засадить Пушкина в тюрьму.
– Не посоромились ссору поднять в то время, как ты, царь-батюшка, с боярами сидение имеешь! – подобострастно произнес Милославский, такой же горячий «местник», как и только что уведенные бояре.
Алексей Михайлович холодно взглянул на тестя и, откинувшись на спинку кресла, тяжело вздохнул:
– Да, тяжела шапка Мономахова!
Все сидели «брады свои уставя, ничего не отвечая».
Тогда государь обратился к Ртищеву и «объявил свою мысль»:
– Что-де будем мы делать на великую просьбу грузинских людей? Послать им войска или нет? Как бояре и думные люди помыслят, так тому делу и дадим способ.
Бояре и думные люди стали мыслить, и каждый, кто имел способ в голове, свободно объявлял свою мысль. Много было выражено несуразностей, много предложено неисполнимых проектов насчет грузин и их желания отдаться подданству русского царя.
– При царе Борисе посылали мы войско по ту сторону Кавказа, а что вышло? Одна беда! Только понапрасну стравили столько людей, – сказал старый боярин.
– Отчего и не подмочь народу христианскому православному, исконному, только коли-ежели посылать-то сразу много, чтобы побить поганых персов, и тем более – поганых турок, – горячился молодой князь Прозоровский.
– Ишь, кровь-то молодая бурлит, хошь на рожон, а лишь бы в драку, – улыбнулся старый боярин, вспоминая то время, когда и он рвался в битву.
– Ну, этого добра много, были бы люди, а битв не искать стать!
– Да ведь грузины-то в подданство волей идут, а потом и совсем своими станут: заместо ихних царей наших можно воеводами назначить, – сказал Пронский, зная, чем подогреть алчных бояр. – Страна богатеющая-пребогатеющая.
– Это что и говорить, богатеющее место! – поддакнул толстый, лысый боярин, уже давно метивший в воеводы.
– Коли б наперед они дали ефимков али чем другим… – вдруг неосторожно проговорил Милославский.
Пронский, ядовито усмехнувшись, глянул на жадного боярина.
– Или, думаешь, к рукам что прилипнет? – прошептал он, но так, что его слышали только близ него сидящие.
Милославский прочел на лицах бояр насмешку; поймав взоры, устремленные на него, он понял, что Пронский вышутил его, и решил отплатить.
– Какие у них ефимки! – проговорил Ртищев. – Народ разоренный, бедный, где им помощь подкупать? Вон жидовин один, вернувшись, сказывал, что у царя и дома-то своего нету – у зятя проживает, и народ весь в горы разбежался… что с него взять-то?
– Вот оттого и помочь надо ему и народу его, – ввернул Пронский, радуясь, что Ртищев стоит за грузин.
Но Ртищев степенно возразил ему:
– Не можно сие, князь! Нас самих теснят со всех сторон: то смуты в Малороссии, то война со шведами, то поляки грозятся… Дай бог самим управиться со всеми!
– Так как же быть, Михайлыч? – грустно спросил царь.
– Погодить надо! А то теперь с малым войском мы и персов не устрашим, а только против себя поставим: новых врагов наживем, да и грузинам не поможем. А по-моему, лучше миром с шахом Аббасом дело повести. На мир шах пойдет, а воевать нам с персами нельзя!
– Дело, дело говорит! – послышались голоса.
Государь ласково улыбнулся своему любимцу.
Так состоялся пока приговор о грузинском деле; государь приказал думным дьякам пометить и приговор тот записать.
Затем было решено еще несколько государственных дел, со множеством споров, препирательств и взаимных боярских колкостей. Наконец, государь объявил, что на сегодня довольно, пора-де обедать и отдохнуть. Он встал с кресла, поклонился всем присутствующим, сошел с «места» и направился во внутренние покои.
Его остановил Милославский:
– Челобитчик от Ромодановского, государь!
– Завтра пусть подаст! Что раньше зевал?
– Ты гневен был давеча. Ну, уж прими, царь-государь, – просил Милославский.
Тишайший знал упорство своего тестя и, чтобы отвязаться от него, велел челобитчику приблизиться. Тот подошел и подал сверток с челобитной от князя Григория Григорьевича Ромодановского-Стародубского. В челобитне было сказано:
«Прислана твоя, великого государя, грамота, написано, чтоб мне впредь Стародубским не писаться. До твоего указа я писаться не стану, а прежде писался я для того – тебе, великому государю, известно – князишки мы Стародубские, а предки мои, и отец мой, и дядя, писалися Стародубские-Ромодановские, да дядя мой, князь Иван Петрович, как в Астрахани за вас, великих государей, пострадал от вора лже-Августа, по вашей государской милости написан в книгу и, страдания его объявляя на Сборное воскресенье, поминают Стародубским-Ромодановским. Умилосердись, не вели у меня старой нашей честишки отнять!»
– Умилосердись, государь, вели ему зваться по-старому! – попросил и Милославский, получивший, вероятно, изрядную мзду за свое ходатайство.
Алексей Михайлович улыбнулся и не велел «честишки отнимать» у воеводы князя Ромодановского.
– Ах, беда, беда мне с ними! – вздохнув, проговорил царь и двинулся во внутренние покои.
За ним последовали Ртищев, Милославский и еще несколько самых приближенных и приглашенных им к столу бояр. Остальные гурьбой, судача и завистливо посматривая на счастливцев, шедших за царем, пошли вон из палаты. Скоро приемная опустела, и служки стали прибирать ее.
IVЦарицын «верх»
На «верху», на половине царицы, было тихо. Туда мало доносилось городского шума и еще меньше государственных волнений.
Царице Марии Ильиничне неможилось. Она рассеянно слушала песни сенных девушек и лениво посматривала на хороводы с искусными «игрищами».
Напрасно карлицы и шутихи старались вызвать на ее лицо улыбку – царица была задумчива. Ее длинные, по обычаю насурмленные, ресницы как-то трепетно вздрагивали, точно старались удержать слезу, навертывавшуюся на черные, все еще прекрасные глаза, хотя уже несколько и заплывшие жиром.
Царицу смело можно было назвать красавицей, особенно по взглядам на женскую красоту того времени. Она была среднего роста, черноглазая, с низким лбом, полным станом, крупной ногой и узкими, тонкими руками, выхоленными и белыми, как первый снег. Лицо круглое, румяное; его немного портило апатичное, чуть сонливое выражение, а также странная мода, требовавшая, чтобы женщины имели длинные уши, для чего они их нарочно немилосердно вытягивали.
– Что-то невесела царица-матушка? – ласково спросила царицу «мама». – Иль недужится?
– Нет, мама, ничего! – апатично ответила царица.
– Съела бы чего, а то водочки бы испила? Чтой-то будто худеть стала, – озабоченно сказала «мама», пытливо осматривая рыхлое тело царицы. – И перевалец не тот уж!
– И то лежу, словно колода, день-деньской!
– Так неужто ж бегать, как девке-чернавке? – вмешалась «верховая боярыня». – Тебя царь-государь выбрал из всех девиц, чтобы «не иссяк корень государева рода», а ты красу свою блюсти не желаешь!
– Да нешто я что говорю? – нехотя отозвалась царица. – Ну пить, так давай пить!
Для того чтобы толстеть, русские женщины того времени пили пиво и водку и валялись подолгу в постелях.
Их сонные, отупелые натуры безропотно подчинялись той унизительной роли, которую им приходилось играть в обыкновенном быту. Над девицею каждый мудрил в семье, как над домашним животным, которое составляло обузу, потому что женщина не способна была ни прокормить себя, ни самостоятельно привлечь себе кормильца. Она считалась плохим товаром, который можно сбыть только обманом, с прибавкой «приданого», да и то этот товар часто «залеживался» и портился раньше времени. Засидевшаяся в девках не была годна для жизни, как и залежавшийся товар: она шла в монастырь, если не хотела оставаться вечной рабой, которою всякий помыкал в доме, упрекая ее в дармоедстве. Только «матерая» вдова пользовалась почетом и властью в семье, бездетная же считалась человеком «богадельным», церковным наравне с сиротами, убогими и калеками.
Бесчадие было проклятием для женщины и совершенно законным поводом для мужчины к перемене подруги жизни. Если же рождались в семье презренные девочки – опять беда: тогда супруги молились «с великим плачем и рыданием до исступления ума», чтобы «прижити чадо мужского пола».
– Не след кручиниться, коли ежели и есть причина ко кручине! – наставительно сказала одна из «верховых боярынь». – Надо думать о том, что под сердцем носишь, чтобы силен да пригож вышел.
На лице царицы мелькнуло страдание. Слова боярыни задевали ее больное место.
Вот уже более восьми лет она была женой Алексея Михайловича, у нее родились две девочки и мальчик, слабенький, хиленький, а будут ли еще мальчики – один бог ведает; в роду Милославских все девочки: вот и у сестры Анны, вышедшей за боярина Морозова, уже четыре девочки.
Царица невольно содрогнулась при мысли о том, что будет с нею, если царевич умрет и у нее не будет больше сыновей.
– Полно кручиниться, – проговорила боярыня, словно угадав ее мысли. – Ты еще молода, много подаришь деточек царю-батюшке!
Марья Ильинична задумалась, потом поманила одну из сенных девушек и послала ее за боярыней Хитрово, а другим велела сесть за рукоделья; «сенным же боярышням из дворянов» приказала себя развлекать.