се Марфушке расскажу: пусть совет мне подаст…»
Так размышляла ключница боярина Черкасского, идя к гадалке Марфуше, чтобы доложить ей обо всем том, что она слышала и видела у садового тына большого дома Пронского.
А вскоре после этого и боярыне Хитрово довелось узнать большую новость.
– Так, сказываешь, будто полячка та умерла? – спросила она нянюшку Анфису Федосеевну, притащившуюся к ней с печальной новостью.
– Умерла, родимая, умерла. Вот я Ваську привела, расспроси-ка его.
– Приведи! – приказала боярыня.
Ковыляя и тяжело вздыхая, поплелась Анфиса из комнаты, а Елена Дмитриевна беспокойно заходила по горнице. Ее прекрасные, лазоревые глаза потеряли свой обычный задорный блеск и смотрели как-то устало и мрачно; вокруг них легли темные круги – свидетели ее бессонных, тяжелых ночей. Лицо похудело и побледнело, обычная надменность и презрение ко всем сменились выражением какой-то внутренней борьбы и страданий, которые явственно проступали наружу. До боли закусывала она иногда свои воспаленные губы, и подавленный стон то и дело вырывался из ее груди, выдавая бушевавшую в ней бурю, которая подтачивала ее существование.
Анфиса вошла с Васькой.
– Княжна Ванда умерла? – обернувшись к нему, спросила Елена Дмитриевна.
– Скончалася, голубушка, скончалася! – жалобно начал Васька. – Как засек боярин наш Ефрема Тихоныча до смерти, боярин страшно строг стал к затворнице, сам за нею ходил, есть ей носил, и никто, кроме него, и не видел ее.
– А ты откуда узнал о княжне, ее заточении и о прочем?
– Да как же, матушка боярыня? Еще покойный Ефрем Тихоныч мне сказывал о том; все вызволить хотел княжну из подземелья, к твоей милости вот Анфису Федосеевну подсылал.
– Где уж боярыне о таких делах мыслить, своих не оберется! – с печальным укором произнесла Федосеевна.
Этот укор больно отозвался в сердце гордой боярыни. Она ласково положила свою руку на плечо старушки и виновато проговорила:
– Прости, нянюшка! Много раз ты меня просила за ту бедную княжну, а мне все не было времени о ней подумать…
– То-то вот, все мы, человеки, к чужому горю глухи, а свое придет – и не знаешь, куда сунуться, – тряся головой, поучительно прошамкала нянюшка.
– Полно, няня, укорами горю не поможешь. Разве вы за тем пришли, чтобы корить меня?
– Знамо дело не за тем, что и говорить! – серьезно проворчал Васька. – А пришли мы просить тебя: выхлопочи ты у князя, чтобы дозволил он покойницу по христианскому обычаю схоронить… не как пса бродячего. Ведь он велел мне свезти ее тело на погост при большой дороге, где воров да убийц хоронят; а разве она, святая душа, что-либо ему, нехристю, сделала?
– Что же я могу поделать? – беспомощно развела руками Елена Дмитриевна.
– Ты-то? – помялся Васька. – Ты все можешь! Ты ему только одно слово скажи, он испугается и все по-твоему сделает.
– Не испугается, не таковский. А как узнает, что вы мне такое дело рассказали, со света вас сживет.
– А ты ему не говори – как же он узнает?
– Да как же? Откуда же я узнала?
– Тебе, мол, Федосеевна сказала, а ей покойный Ефрем Тихонович сказывал. Уж будь милостива, вытребуй от него покойницу-то!
– Попытаюсь, голубчик. Только не знаю, что выйдет из того? А когда князь велел тело унести? – озабоченно сдвинув брови, спросила боярыня.
– Сегодня под вечер.
– Так вот что: ты, Федосеевна, сходи сейчас же к князю и скажи, что, мол, боярыня Хитрово зовет, беспременно чтобы сейчас прийти к ней.
– Иду, моя касаточка, иду! – засуетилась старушка, ища свой посох. – Постарайся для-ради Господа Христа! Следует ведь похоронить упокойничка честь честью…
– Постараюсь, няня, постараюсь! Авось и мне самой полегчает, – грустно добавила боярыня.
– Известно, полегчает! От доброго дела завсегда легчает, – с полным убеждением произнес Васька.
– А за что князь этого Ефрема засек до смерти? – вдруг вспомнила боярыня.
– За внучку его.
– Как за внучку?
– Да больно озорник – князь-от. Внучка-то Ефремова ему по душе пришлась… – Хитрые глазки Васьки пытливо метнулись в лицо боярыни, но он не прочел на нем никаких признаков ревности или какого-либо иного волнения оскорбленного самолюбия и продолжал: – Ну, стало быть, и приказал он ее предоставить в «угловую».
– Я знаю. А дальше что?
– Мы с Ефремом Тихоновичем и схоронили девушку-то… Дюже схоронили! Князь-то и освирепел; известно, его милости обидно стало, что по губам-от текло, а в рот-то не попало. Велел он либо девку предоставить, либо с живого Ефрема Тихоновича шкуру спустить. Страх как, сказывают, пытали старика.
– Не выдал? – вздрогнула боярыня.
– Где выдать! Так, ни слова не вымолвивши, под плетьми и умер.
– А внучка?
Васька молчал, потупившись.
– Говори, не бойся, не выдам я! – ободрила его боярыня.
Но, видно, не робость мешала шуту отвечать на вопрос боярыни. Он потоптался на месте, потом нахлобучил шапку на голову и, повернувшись к дверям, глухо произнес:
– Идем, что ли, старая?
Федосеевна, тряся головой, двинулась было за ним.
– Постой, – остановила боярыня Ваську. – Я хочу знать, что сталось с девушкой.
– В монастырь дальний она убегла и постриг на себя взяла… За грехи деда и за его безвинную смерть пошла молиться… да за врага своего, вишь, тоже!..
– Как? За Пронского? – отступила в изумлении боярыня. – Что ж, любила она его, что ли?
– Ни-ни! Непорочная она была, а, вишь, жалеет его… говорит чудно так, что не от себя это он зло творит, а крест на него такой тяжкий положен, за родителей, что ли… Говорю, чудная она! И пошла молиться за него. Большой искус на себя взяла.
– Что ж, может, она верно рассудила!.. – с глубоким вздохом проговорила Елена Дмитриевна. – Кто знает, почему иной раз и зло-то творишь?
– А ты обуздай себя в зле-то; вот лукавый и не совладает с твоей душой! – наставительно произнесла Федосеевна. – Ну, да Христос с тобой! Пойду-ка я за иродом-то, авось ты что-либо и сделаешь с ним. Пойдем, Васютка, пойдем-ка.
Шут, касаясь пола рукою, поклонился боярыне и тихо вышел за ковылявшей впереди старухой.
Елена Дмитриевна осталась одна.
Разговоры о польской княжне на время заглушили ее собственное горе и умалили ее тоску, теперь же грустные мысли вновь зароились в ее голове. Страсть к молодому грузину разгоралась в ее сердце огромным пожаром; боярыня изнемогала под гнетом охватившего ее чувства и решительно не умела с ним бороться. В низкой мести думала она утолить свои страдания и жаждала упиться этой местью.
Вошла сенная девушка и доложила, что боярыню хочет видеть Марковна.
Хитрово нетерпеливо повела бровями:
– Как она мне опостылела! Что ей от меня надо?
– Говорит, большущей важности дело.
– Ну, так пусть войдет, – приказала боярыня.
Девушка шмыгнула в прихожую и, отворив дверь, пропустила Марковну, а потом так же тихо затворила за собой двери.
Марковна кинулась было к своей питомице, но та остановила ее мрачным взглядом и отрывисто спросила:
– Узнала или нет?
– Я… ничего не узнала, а ворожея Марфушка сказывает, что все знает…
– Врешь ты, старая, если бы она знала, она и мне сказала бы.
– Знает она, все знает, пытала я ее… чую, что знает… только добром не скажет…
– Издевки колдунья надо мною творит? – гневно прошептала боярыня. – Я ей золото обещала, а она смеет смеяться! Ну, посмеюсь же и я над нею! Дай фату потемнее да шугай девкин, сама к ней пойду. Ну а потом! – Боярыня сжала кулак. – А если ты, старая, наврала мне, – обернулась она к своей преданной наперснице, – сгною я тебя в холодной!
XIГоре ворожеи
Ворожея, как всегда, сидела над таганцом в своей лачужке. Она глядела на слабо теплившиеся уголья и так глубоко задумалась, что не слыхала, как отворилась и затворилась дверь; только когда защелкнулся засов, она вздрогнула и подняла наконец голову.
Перед нею в простом жильцовском кафтане стоял князь Пронский. Его суровое лицо похудело и побледнело, глаза ввалились и горели лихорадочным блеском.
Пристально взглянув на гадалку, он холодно усмехнулся и с презрением кинул ей на колени горсть корешков и несколько золотых, глухо проговорил:
– Твое зелье годится разве только псам!
Марфуша глядела на него своими выразительными глазами, в которых вдруг затеплилось какое-то нежное чувство.
– Оставь, князь, зелье: оно и взаправду тебе не поможет, – мягко произнесла она.
– Ты что же, ведьма, играть задумала со мною? – с бешенством сказал князь, тряся ее за плечи.
– Ты это говоришь мне? – грустно произнесла она, высвобождаясь из его рук и вставая. – Разве я для тебя пощадила свою девичью жизнь когда-то? Не из-за тебя я своей клятвы не исполнила?..
– Ах, да что мне до жизни твоей и до клятвы? Пойми, что здесь, – указал Пронский на грудь, – здесь горит! Сердце словно когтями коршун разрывает, и нет моей душе покоя, нет места на этом свете без голубки, без любы моей. Придумай, как сломить мне красавицу; силой взять, если ласка не берет, или как?
– Оставь ее, оставь! – раскачиваясь, сказала ворожея. – Вижу одну беду тебе, неминучую беду.
– Молчи, ведьма! Хоть миг, да мой… понимаешь? – крикнул ей князь.
– Я не властна помочь тебе! – спокойно произнесла цыганка, подымаясь с пола.
– Врешь, дьяволово семя! – завопил Пронский.
– Когда-то не так обзывал.
– Молчи! Не вспоминай! А то убью!
– Убей, – холодно произнесла Марфуша, пристально глядя князю в глаза, – убей, пожалуй, от твоей руки легче смерть будет, нежели на костре, где мне придется жизнь из-за тебя покончить.
– Что болтаешь? – угрюмо проговорил князь, не поняв ее.
– Не болтаю я! Мало я за тебя грехов на душу взяла? Мало душ людских загубила? И в ответе я же одна буду за тебя… крест смертный понесу… А царевна эта заморская – погибель твоя, и не сносить тебе головы своей буйной, если не забудешь ее…