– Спасибо тебе, царевна, – произнес он, – но милости царской мне не дождаться. Да и на что она мне? Все равно под клобуком придется свои дни коротать, а мне что умереть, что жить без тебя – все одно!
– А неужели умереть позорной смертью не стыдно тебе, князь? – спросила царевна.
Глаза Пронского как-то загадочно сверкнули.
– Врагам моим тешиться над стыдом моим не придется, – с загадочностью произнес он, – если дядя не вызволит меня, им срамоты моей не увидать. А клобука монашеского я вместо жизни не приму. Мне – или свобода, или ничего не надо!
– Отец, отец, что ты задумал? – вскрикнула Ольга, но царевна тихо остановила ее:
– Оставь его, он хорошо задумал. Если он – настоящий витязь, о которых у вас сложены песни, то он и умереть должен, как витязь. Свободу он может только тогда взять, когда она ему будет возвращена вполне и вместе с честью. Приговор еще не состоялся? – спросила она князя.
– Не ведаю про то, – ответил Пронский, не отрывая своего взгляда от лица царевны.
– Ну, Ольга, прощайся с отцом! Нам пора идти, – сказала Елена Леонтьевна его дочери.
Ольга с воплем кинулась к отцу и в первый и последний раз в жизни обвила его шею своими худенькими руками.
Глаза Пронского вдруг увлажнились.
Кто знает, что пережил в эту минуту этот черствый, жестокий человек, всю жизнь проведший в наслаждениях и грехах и не знавший сладкого родительского поцелуя? Может быть, он пожалел о безумно потраченных днях с чуждыми и враждебными ему людьми, вдали от семейных радостей. Может быть, он пережил в эту минуту всю свою бурную жизнь и только теперь понял, как она была бесцельна и как дорого он теперь расплачивался за нее.
Голова Ольги лежала на его груди, и он ласково проводил искалеченной рукой по ее русым волосам.
– Ольга, пора! – напомнила ей растроганная царевна, сама едва сдерживавшаяся, чтобы не разрыдаться.
– Уже? – с тяжелым вздохом произнес князь. – Только что светло стало на душе… Ну, спасибо тебе, Елена Леонтьевна, спасибо тебе великое!.. В ноги поклонился бы, да силушки моей нет: сама видишь, что из меня сделали… – Он слабо улыбнулся. – Одна еще у меня просьба… не откажи, царевна, дай нищему последнее подаянье?
Его голос оборвался, и он с тоскливой мольбой взглянул на грузинку.
– Говори, князь, я сделаю все, что попросишь, – ответила царевна, до глубины души тронутая этой сценой.
– Слово даешь? – пытливо спросил ее Пронский.
– Даю.
– Ольга, поди сюда, – позвал Пронский дочь, – дай благословлю тебя, может быть, больше и не увидимся… Молись за меня и прости! – Он перекрестил ее и, крепко поцеловав, сказал: – Теперь ступай, мне царевне надо слово молвить.
– Батюшка… – хотела было просить остаться Ольга, но князь остановил ее мягко, но твердо:
– Ступай, Оля, надо мне с царевной слово молвить, ступай, прощай, родная!
Княгиня, глотая слезы, вышла из темницы.
Царевна с недоумением посмотрела на Пронского.
– Царевна, – начал Пронский, – ведомо тебе, что самые лютые звери от ласкового слова кроткими да податливыми делаются? Ведомо тебе, что ради красы женской человек на все пойдет, а ради слова ласкового да приветливого жизни не пожалеет? И сказала ты мне это слово ласковое, и это слово всю мою душу перевернуло. Другим я стал теперь человеком – легко и светло так на душе моей. Знаю я, что не люб я тебе. Где уж, заблуждался я! Разве может быть люб стервятник-орел чистой голубице? И хотя просветлела моя душа, а все же не забыть ни тебе, ни мне жизни моей темной, паскудной. Не хотел я при Ольге говорить – она и так, бедная, много приняла горя. Дала мне, давно еще, цыганка Марфуша зелья… я в ладанку его зашил и на груди ношу… Ты поняла меня, царевна?
Грузинка безмолвно кивнула головой.
– Муки терпел я и жить хотел, – продолжал Пронский, – ради тебя, ради красы твоей. Думал – вызволят от смерти, я из ссылки убегу и как-никак, злом, насилием, добуду тебя.
Последние слова князь проговорил упавшим, тихим голосом, но царевна слышала их и, сурово сдвинув брови, гордо выпрямилась.
– Не гневайся, – заметив ее движение, сказал Пронский, – я ведь каюсь! Теперь таких мыслей во мне нет; об одном молю, прости меня… Простишь ли, царевна? – тоскливо прозвучал голос несчастного узника. – Дай мне спокойно умереть!
Царевна подошла близко к нему, положила свою мягкую, теплую руку на его влажный лоб и ласково-трогательно проговорила:
– Я прощаю тебя от души, бедный, бедный мой князь!
Пронский осторожно взял ее руку и прикоснулся к ней губами.
– Царевна… а подаянье нищему? – произнес он молящим голосом.
Елена Леонтьевна не поняла его:
– Подаянье? О каком подаянье ты говоришь?
– Царевна, я к вечеру умру… Исполни мою последнюю, предсмертную просьбу…
– О чем же ты просишь? – недоумевала Елена Леонтьевна.
– Поцелуй меня!.. – прошептал князь. – Умру ведь я… Неужели перед смертью откажешь мне в этом?
Елена Леонтьевна резко отшатнулась от него.
– Безумец, чего ты просишь! – пролепетала она.
– Умру ведь, умру, – повторял точно в бреду Пронский. – А ты слово дала, царское слово, что мольбу мою последнюю исполнишь…
– Боже, что он просит!.. – шептала царевна, закрыв лицо руками.
Пронский снял с груди ладанку, быстро вскрыл ее, застонав от боли, которую причинили рукам вывихи и раны при его резких движениях, и, высыпав какой-то белый порошок в кружку с водой, залпом выпил ее до дна.
– Видишь! – показал он царевне пустую ладанку. – Конец, значит, теперь все равно что покойника поцелуешь. Ни греха, ни бесчестия в этом нет.
Елена Леонтьевна поняла и содрогнулась от ужаса; невыразимая жалость охватила все ее существо, и, не имея сил сопротивляться мольбам умирающего, она нагнулась к нему, и ее губы коснулись его горячих уст.
На мгновение князь слабо сжал ее в своих объятиях, потом его руки упали, как плети, и он нечеловеческим усилием воли сдержал стон, готовый вырваться из груди. Он лежал теперь неподвижно на своем сбитом соломенном ложе.
Царевна в течение нескольких минут смотрела на его бледное, сразу успокоившееся лицо, на которое уже надвигалась печать смерти, потом перекрестила его и бесшумно вышла из кельи.
Дверь с жалобным визгом повернулась на своих ржавых петлях, и все опять стало тихо и безмолвно вокруг Пронского, как в глубокой могиле. В туманной грезе мерещилось ему, что его действительно опустили в могилу. Безмолвие наползало в эту темницу изо всех четырех углов, ощущение тяжелой, мрачной тишины причиняло князю странную боль. Ни звука, ни света… уж не умер ли он? Но его мозг еще работал, и сердце, хотя слабо, но билось. Где он? Что с ним? Когда, зачем и куда его опустили? Сознание мешалось в его голове. Сон это или греза? Кто был тут, кто говорил мгновение тому назад? И почему на его душе стало так спокойно, так тихо, так сладко? И откуда вдруг этот мягкий свет в его глазах, блестящая точка, которая спускается к нему все ниже, все ближе и вот уже озаряет его своим лучезарным, радостным блеском? Ах, да ведь это царевна с его дочкой Ольгой явилась к нему в последнее мгновение жизни в этом светлом сиянии, чтобы принять его последний вздох. Как хорошо умирать, какое счастье покинуть эту унылую темницу – жизнь!
IXНеожиданная развязка
В Кремле опять было движение. На площадях толпился народ, всюду сновали «жильцы», на «стойке» стройно вытянулись стрельцы.
К Красному крыльцу то и дело подъезжали кареты, из которых медленно вылезали старики, именитые бояре да князья; подъезжали и бояре помоложе на ретивых арабских или персидских конях, богато разукрашенных и увешанных золотыми и серебряными бляхами и колокольцами, перьями и звериными хвостами; позади седла были литавры, в которые ударяли палками, чтобы лошадь шарахалась, играла и звенела всей своей сбруей; не доходя до крыльца, все слезали и шли дальше пешком.
Передняя уже была полна боярами, окольничими, думными дворянами и другими придворными чинами. Все судачили, толковали шепотком о чем-то, передавали городские новости и с нетерпением ожидали царского выхода.
– Что-то царь не выходит долго? – спросил кто-то.
– Мрачен он и смущен душою! – ответил степенного вида боярин.
– С чего бы, кажись? – полюбопытствовал окольничий.
– Эвона! Что сбрехнул! – рассмеялся боярин с изрядным брюшком. – Царю-то да не смущаться духом, когда у него в народе измена и всякая что ни на есть гадость?.. Кому же и соболезновать, как не батюшке-царю?
– Да, сказывают, опять мор на Москву идет: известно, царю и мрачно.
– Да и патриарх все смутьянит.
– Это из-за его книг. Выдумал святые книги исправлять!.. Видано ли это дело? – И, наклонившись к самому уху боярина с брюшком, боярин степенного вида таинственно прошептал: – Помяни мое слово, это – сам антихрист!
– Кто? – вытаращил глаза боярин с брюшком. – Патриарх-ат…
– Шт! Шт! Эк ведь тебя! – испуганно остановил его степенный боярин.
– А что, правда, сказывают, колдунью какую-то жечь скоро будут? – спросил молодой окольничий.
– Говорят, а верно ли, кто это знает? – ответили ему.
– Смотрите, смотрите, иверский царь идет.
Все обернулись в ту сторону, откуда показался Теймураз Давыдович, величественно шедший в сопровождении своей свиты и царевича Николая.
В Грановитой палате, куда ввели грузинского царя, стояло у стен до пятисот сановников и длиннобородых седых гостей в богатейших одеяниях. Огромная палата сияла, как сказочный чертог, богатством и роскошью. Тут все щеголяло парчами, атласами, шелками, соболями, дорогими и редкими вещами, которые выставлялись напоказ гостям и возвращались после службы в дворцовые кладовые вместе с бесценною утварью.
На окне, на золотном бархате, стояло четверо серебряных часов; у того же окна стоял серебряный шандал; на другом окне – большой серебряник с лоханью; по сторонам – высокие рассольники; на третьем окне, на золотном бархате, стояли еще большой серебряный рассольник да бочка серебряная, позолоченная, мерою в ведро.