При дворе Тишайшего — страница 62 из 64

– Может, это поклеп на Черкасского?

– Боярыня Елена Дмитриевна его человека хитростью схватила, он во всем и сознался.

– А как боярыне о том ведомо стало? – спросил Ртищев, относившийся очень осторожно ко всяким изветам и доносам.

– Все из-за денег, жадность людей одолела, – грустно ответил царь. – Люди-то Черкасского на золото боярыни позарились: довелось им, вишь, слышать, что убивается она по князьке-то грузинском. Очень любила она его, – вскользь заметил Алексей Михайлович, – и много денег обещала тому, кто весть о нем ей принесет. Ну, вестимо, не устояли убийцы, объявились к ней и под великой тайной показали князька – умирал уже он от своей раны. Долго убивалась над ним боярыня, потом свезла его к жене молодой, на руках их он и душу свою Богу отдал. А боярыня как полоумная ко мне кинулась, во всем мне покаялась, за Пронского просила, извет с него сняла, а Черкасского молила наказать и тут же в огневицу впала, больно намучилась… Всем ее словам я мало веры дал, только повелел учинить дозор за людьми Черкасского, а тут вот, на пиру, и объявил он сам себя. Какие бояре-то у меня, какие бояре! – печально покачав головой, проговорил царь. – Убийцы, алчники, мздоимцы, лихвенники, изменники своему отечеству… Как править землей с такими боярами? Бояр много – я один. Можно ли одному управиться с государством?

– Не все же, царь-государь, такие, – проговорил Ртищев, – есть ведь и достойные мужи.

– Есть, боярин, есть, – быстро подхватил Алексей Михайлович, – если бы не было, чем земля Русская и держалась бы? А все же одна негодная овца все стадо может испортить, да и молва о худом, как ком снежный, по всему свету катится, а хорошая к земле прирастает. И горько мне, горько, что в царстве моем больше худого, чем хорошего.

– Пустое, государь! Не печалуйся! В семье не без урода, – утешал, как умел, Ртищев.

– Уродов-то этих больно много, – улыбнулся уже Тишайший. – Что ж, поди, грузинский царь в горе? Приехал в неведомую страну защиты и подданства просить, а тут его же людей убивают. Горько это ему, горько! И мы просьбы его не уважили. Неужели ничего для них не сделали? – с искренним участием спросил Алексей Михайлович.

– Нельзя, государь, никак нельзя его просьбы уважить. У нас война с польским и шведским королями, ратные люди на границе – а царь Теймураз просит ратных людей тридцать тысяч! Немалая это рать, не собрать нам ее теперь. Со своими врагами и то дай бог управиться, а потом уже чужим помогать.

– Да ведь не чужой нам иверский народ! И веры одной, и батюшке моему челом в подданстве били, и в титле у нас значится: «Государь земли Иверской, Грузинских царей и Кабардинской земли, Черкасских и Горских князей обладатель». Как же нам не печься о народах своих?

– Оно точно… Так ты, государь, дай ответ ему, что народ бил челом царю Михаилу Федоровичу на подданство, – проговорил Ртищев, – да не с руки нам они: далеко к ним ратных людей слать.

– А как же быть-то? – спросил Алексей Михайлович. – Ведь царю-то грузинскому невмоготу и здесь сидеть? Изныло, поди, сердце по народе своем?

– Оно точно… Так ты, государь, дай ответ ему, что как управишься с неприятелями своими, то в утеснении и разорении видеть его не захочешь и своих ратных людей к нему пришлешь. Одари деньгами да соболями! – посоветовал Ртищев.

Царь внимательно выслушал своего умного и дельного советника:

– Ну, пусть будет по-твоему: как только управлюсь с польским и шведским королями, беспременно пошлю ратных людей, сколько царю Теймуразу потребуется. Пошли сказать о сем царю; пусть к нему с соболями и деньгами поедет Алексей Трубецкой. Он боярин дельный и дела умеет вести тонко. А теперь ступай-ка, Федор, – ласково положил царь свою руку на плечо боярина, – если бы побольше таких людей у меня было, как ты да боярин Ордин-Нащокин, хорошо было бы в моем государстве и легко было бы душе моей. А теперь скорбит и ноет душа моя. Прощай пока!

Ртищев благоговейно облобызал руку царя и медленно вышел из покоев.

Тишайший, как только вышел боярин, подошел к отворенному окну и, облокотившись на косяк, задумчиво устремил взор на темно-синее небо, усеянное звездами.

Какие думы роились под его высоким белым лбом в эту тихую летнюю ночь? Глубокие вздохи, вырывавшиеся из его широкой груди, тревожили спальника, стоявшего за дверями и прислушивавшегося к малейшим движениям царя, так необычайно долго не шедшего ко сну.

XКазнь

Жаркий августовский день тяжко повис над Москвой.

Еще с самого раннего утра, когда солнце чуть только поднялось над Белокаменной, народ толпами сходился к Лобному месту. Все были как-то оживленно взволнованы, точно их ждало веселое, невинное зрелище, а не вид страшных человеческих мучений. И ни предстоящий жаркий, удушливый день, ни раскаленная земля со вздымавшимися столбами пыли, залеплявшей глаза, ни долгое ожидание под жгучими лучами солнца не останавливали людей, жаждавших сильных ощущений.

Любопытные, толкаясь и опережая друг друга, торопились занять лучшие места, поближе к страшному зрелищу. Молодые девушки, принаряженные в светлые платья с шелковыми платочками на русых головах, весело бежали то позади степенных родителей, то взявшись за руки, попарно. Парни в праздничных поддевках, с полными мешками орехов и пряников, перекидывались со знакомыми девушками шутками и угощали их сластями. Матери, кто за собой, кто на руках, тащили грудных ребят смотреть на это назидательное зрелище.

И всем было весело, все, точно торопясь, с нетерпением ожидали казни.

– Слышь, и бояр будут жечь! – сказал молодцеватого вида парень курносенькой девушке в голубом сарафане.

Та с жадным любопытством вытаращила свои светлые глазки на парня.

– Неужели? – захлебываясь, спросила она.

– Сказывал мне один заплечный мастер, – с важностью ответил парень, гордясь столь почетным знакомством, – что много им ныне работы предстоит.

– А кто такие бояре? – вмешался в разговор служилый человек. – Как звать-то их?

– Не знаю… много их. Всех не упомнишь, – с небрежностью возразил парень и отвернулся от служилого.

В это время на помосте палач в красной рубахе, плисовых шароварах и высоких сапогах устраивал костер; сложив в виде колодца несколько больших поленьев дров, он соорудил посредине два высоких столба, к которым привязывали преступников, и наложил вокруг него соломы и хвороста. Время от времени палач поднимал свою лохматую гриву, ладонью заслонял глаза от солнца и смотрел на волновавшуюся толпу народа, окружавшего Лобное место. С высокого помоста он мог видеть далеко и первый заметил вдали приближавшийся поезд с осужденными.

– Везут, везут, – пронесся среди толпы гул, и все головы повернулись в ту сторону.

– Где, где? Пров Степанович, поддержи-ка меня под микитки! – говорила хорошенькая молодуха стрельцу.

– И что тебя, Танюша, тянет, право слово, на мучительство-то людское смотреть? Пойдем лучше на Москву-реку! – предложил Дубнов своей молодой жене.

– Пров Степанович, голубчик мой, дай хоша одним глазком взглянуть, и то матушка под семью замками меня держала, – тараторила молодуха, но при последних словах ее глаза наполнились слезами, и она тихо прошептала: – Где-то матушка теперь, куда она сгинула? Ровно земля ее поглотила! И тетка Ропкина словно сквозь землю провалилася. Чудно, право! Знаешь, Пров Степанович, что-то сердце мое вдруг заныло-заплакало.

– Пойдем отсюда, – предложил Дубнов, сам чувствовавший какое-то смутное беспокойство. – Да нет, теперь, пожалуй, из толпы и не выйдешь, – оглянулся он кругом. – И зачем я только послушался тебя, зачем пришли мы сюда? Вишь, народу сколько!.. Еще сомлеешь, столько времени на этакой-то жарище дожидаючись.

– Везут, везут колдунью, да, вишь, целых три! – раздавались кругом голоса.

– Поделом вору и мука! Не чародействуй!

– Не корми людей зельем!

– Царицу, слышь, опоить хотела…

– Во дворец пролезла, кошкой оборотилась да царевнам в кубки зелье сыпала! – говорила старуха, потрясая морщинистым кулаком.

– Всех бы их следовало об один камень утопить в Москве-реке.

– Пров Степанович, а взаправду они злые, эти ведьмы? – со страхом спросила Татьяна, прижимаясь к мужу.

– Злые, это-то правда, – усмехнувшись, ответил стрелец, – у этой самой Марфушки я был раз…

– Неужели был? – с любопытством спросила молодая бабенка, слушавшая разговор Дубновых.

– Был, а как же, – ответил Дубнов.

– Ну и что же? – раздалось еще несколько любопытных голосов.

– Да сдается мне, что больше они глупство говорят, и их колдовство – все одни бабьи россказни. Вот она, эта самая Марфушка, сказала мне, что не видать мне ее, – он любовным жестом указал на свою молодуху, – как своих ушей, и мы назло ей и повенчались на Красной горке. Вот тебе и ворожея!.. Один грош ей цена! – закончил Дубнов.

– Всяко бывало! – глубокомысленно произнес почтенного вида торговый человек. – Сказывала эта самая Марфуша и верно. Бают, она патриарху сказывала, что он в темнице дни свои окончит и власти своей решится. Что ж, разве не ее правда? В опале владыко, и не подняться ему теперь… Велики враги его.

– Что ж, может, и правду когда-либо говорила, – задумчиво произнес Дубнов. – Вот она моему другу, грузинскому князю Леону, сказала, что счастья ему не видать и он в ранней юности помрет. По ее словам и вышло, – грустно докончил он.

– Что и говорить!.. Марфуша никогда зря языка не чесала, – заметил кто-то.

– А все же она ведьма, а собаке – собачья и смерть! – крикнул какой-то ражий детина.

В это время к помосту подъехали дровни, на которых со связанными руками сидели приговоренные.

Это были цыганка Марфуша, ее кума и корчмарка мещанка Ропкина и ключница Черкасского Матрена Архиповна. Все они обвинялись: Марфуша – в колдовстве и чародействе, а две другие – в сообщничестве и пособничестве ей. Цыганка была обвинена в том, что будто бы покушалась влить зелье в питье царицы, и была приговорена к сожжению на костре; Ропкина – к сечению кнутом и отрезанию языка, а Матрена Архиповна, как соучастница в убийстве грузинского князя, присуждалась тоже к сожжению.