— Ну, а вы за пять рублей убили бы? — спросил он. — Ту же Параску задушили бы за перстень?
Катерина всплеснула руками, острый носик ее побелел, она быстро перекрестилась.
— Свят, свят… убить. И за мешок золота не убью.
— А вот они убили. Как же их в тюрьму не посадить?
Из показаний Катерины Богушевич узнал, что убитая и убийцы жили между собой в мире, ссужали друг друга солью, деньгами, бывало, и ссорились и мирились, ходили в гости. Тихо жили, по закону, исповедовали православную веру.
— А что еще знаете по этому делу? Что еще можете рассказать?
— Так все я рассказала, паночку. Что вам от меня надо, чего мучите, смилуйтесь. Ничего я не знаю. Не я убила Параску, я там и близко не была.
— Не мучаю я вас, а хочу, чтобы вы рассказали про Серафиму и Насту и про все, что знаете, а вы не хотите говорить.
— Боже, так я и думала, что вы про седло дознаетесь. Про это проклятое, поганое седло, чтоб оно сгорело! Чтоб у него, моего сыночка, руки отнялись, когда он то седло брал, чтоб черт его напугал…
Богушевич удивленно и недоуменно поглядел на Катерину.
— Про какое седло вы говорите? Не понимаю вас, Екатерина Герасимовна. При чем тут седло?
— Все вы, пан, понимаете, все знаете. На то вы и учены, чтобы все знать. Мой сын Антипка гостил в Корольцах да и привез оттуда седло. Говорит, в кустах нашел.
«А ведь из конюшни Глинской-Потапенко действительно пропало седло, вспомнил Богушевич. — Так, может, это оно и есть».
— Так прямо из Корольцов и приволок седло? — спросил Богушевич нарочито равнодушным тоном, словно это его совсем не интересовало. — А зачем ему седло?
— Вот и я ему говорю: на что тебе седло? Ты что, женку свою оседлаешь, как оженишься, скакать будешь на ней?
— Новое седло, хорошее?
— Куда там. Старое. Врет, негодник, что нашел в кустах. Разве седло потеряешь? Это ж не шапка, не кошелек с деньгами, что можно с пьяных глаз уронить. Вот мой муженек пошел к портному кожух купить, а вернулся и без денег, и без кожуха. Потерял, говорит…
— Где оно теперь, седло это?
— А у нас на чердаке, в соломе, — сказала они тихо, как по секрету, подавшись вперед. — Говорю: спрячь, дурень, чтоб люди не видели… Ну вот, паночку, и все про седло. А про Серафиму и Параску я тоже все рассказала.
— Что ж, спасибо и за это. — Богушевич молча, на отдельном листе записал то, что она рассказала ему про седло, потом спросил: — А как же ваш Антипка это седло домой притащил? На плечах? Путь неблизкий.
— На каких плечах? Брат мой Симон привез на телеге.
— Симон, брат ваш? А фамилия его?
— Иванюк. Он меня старше, в Корольцах живет. Я ж оттуда замуж в Конотоп вышла. Паночку, а на что вы это все записываете?
— Да так, чтобы знать фамилию вашего брата Симона.
До нее что-то дошло, заподозрила недоброе, острый носик побелел, глаза слезливо заморгали.
— Так это я, дурная, вон что вам наговорила, теперь Антипку и Симона посадите… — Растерянная, напуганная, Катерина заплакала.
Богушевич подошел к ней, стал успокаивать.
— Послушайте меня внимательно, — дотронулся он до ее плеча. — Про седло никому не говорите… Лежит на чердаке в соломе? Ну и пусть лежит. Понадобится — заберем. А так никто не должен о нем знать. Только не вздумайте продавать его. Ладно?
Катерина вытерла глаза фартуком, перестала плакать, молча закивала головой.
— Не станем продавать, не станем. Только не забирайте Антипку.
— Да не заберу я его. А теперь подождите, пожалуйста, в коридоре. Я вас потом вызову.
Катерина встала и кинулась к дверям.
Оставшись один, Богушевич достал из папки докладную исправника о пожаре, жалобу Глинской-Потапенко, объяснения, взятые становым у дворовых имения. Как указано в деле, сгорела упряжь на шесть лошадей и разный инвентарь. А седло, по словам конюха, исчезло еще до пожара, хотя и в тот же вечер. Конюх не увидел его на месте, но помещице о том не сказал, думал, что она распорядилась его убрать. В тот самый день, как сказала Катерина, Антипка гостевал у дядьки в Корольцах… Все сходится, можно сказать, воры и седло найдены. Осталось найти причину пожара. Из разных объяснений видно, что конюшня загорелась изнутри, никого из работников там в этот момент не было. Выходит, поджег кто-то чужой. Не умышленно, по неосторожности? Но что было делать вечером чужому человеку в конюшне? Может быть, искал что-нибудь, светил себе спичкой, солома и вспыхнула? А вором мог быть тот же Симон. Разгадка элементарно проста.
Богушевич даже улыбнулся — уж больно легко все распуталось. Ну, а если бы Катерина по неразумению не рассказала ему про украденное седло, не выяснил бы он, что оно спрятано у нее на чердаке? Что ж, бывают дела, при выяснении которых невероятно везет следователю. Как в Нежине, при расследовании одного убийства. Подняты были на ноги следователи, полиция, врач, а убийцу найти не могли. И вдруг трехлетний ребенок убитой женщины возьми и скажи: «А маму зарезал дядька Игнат и нож свой туда в скрыню кинул. А потом дядька Игнат плакал». Игнат был полицейским того околотка…
Богушевич написал приставу, чтобы тот с понятыми, оформив все, как положено, без особой огласки и шума забрал седло у Пацюков, а Антипа Пацюка прислал к нему в участок.
«Вот и хорошо», — радовался Богушевич, что так удачно началось расследование, конец ниточки сам попал в руки. Стукнул в стену, позвал Давидченко, велел послать курьера с запиской к становому.
— А курьер в бегах. Я его к Потапенко отправил. Алексей Сидорович почему-то не пришел. Может, захворал. — Его тонкие губы кривила неприятная ухмылка, глаза плутовато бегали, стараясь уклониться от встречи с глазами Богушевича. — Я сам отнесу. Иду обедать, мне по дороге. — И вышел, читая на ходу бумагу.
Богушевич решил Катерину пока что не отпускать, а то пойдет, одумается и перепрячет седло, да еще и Антипку подучит, как и что отвечать следователю. Позвал ее из коридора в кабинет, стал спрашивать про разные разности, только чтобы не молчать, — пусть думает, что пану следователю интересно ее слушать.
— Хорошая осень стоит, — говорил Богушевич. — Теплая, солнечная. Тыквы у вас хорошие уродились? А бураки? Ну, и славно, Екатерина Герасимовна. А Антипка в школе учился?
— Ученый Антипка, — повеселела Катерина. — Три года учился.
— А в шинок ходит?
— Паночку, кто ж из парней не ходит? Кто ж из них не любит горилки? Вы же тоже не прочь выпить и в шинке посидеть. Вчера же сидели.
«Ну и ну, — передернул плечами Богушевич. — Раз в год заглянешь к Фруму, и весь город знает. Ну и город».
Богушевич заметил, что Катерина была без узелка. Неужели оставила в коридоре? Спросил об этом.
— Паничу отдала. Сказал, что с вами поделится.
— Этому длинному, патлатому, что только что был здесь?
— Ага. Он сказал, что вы сами не возьмете, боитесь, так он вам отдаст.
«Хапуга, негодяй, — возмутился Богушевич, — никогда своего не упустит, взяточник». Быстро вышел из кабинета, думая застать Давидченко в канцелярии, но двери были заперты. Вернулся сердитый, сказал Катерине:
— Как воротится этот панич, я его с вашим салом отправлю к вам. Домой принесет.
Посидели еще немного, поговорили. Богушевич, решив, что становой уже получил его бумагу и послал людей в дом Катерины забрать седло, наконец отпустил женщину.
Однако седло по-прежнему лежало у нее на чердаке. Давидченко сказал, что не застал пристава на месте.
А Потапенко на службу так и не явился. Может, и правда заболел. Нужно будет вечером его проведать.
Глава восьмая
Пообедав, Богушевич написал письма. Первое письмо было в Кушляны.
«Дорогие мои, любимые!
Получил твое письмо, сестрица Ганночка. Рад, что дела у вас идут неплохо. Тоскую по родным краям, по всем вам, мои милые, мои родимые…
Кланяемся вам все трое: Габа, Туня и я. Туня пристает ко мне, говорит: скажи, чтоб в гости приезжали, а она вам будет песенки петь и на гитаре играть. Такая маленькая, а не поверите, какая способная к музыке, — у нее очень хороший слух. Вот, дай бог, немного подрастет, найму учителя, пусть научит ее музыкальной азбуке. Надеемся, что и голосом ее бог не обидел…
…Дорогая Ганночка, где же Лозовский служит и живет? Из твоего письма я не понял — в Вильне или в Ошмянах. Пришли, пожалуйста, его адрес, я напишу ему. Правду говорил тебе Юзик Лозовский — стихи писал я еще в гимназии. Я и тебе, дорогая сестрица, посвящал стихи. Помнишь: „Утешься, Ганка, и вытри глазки. Не все нам горечь, не все полынь. Ведь жизнь, как небо, меняет краски — сегодня тучи, а завтра синь“. Ты тогда сказала, что вышьешь этот стишок на платочке красными нитками.
Пишу стихи и теперь. А читать люблю, милая сестрица, Некрасова, Шевченко, потому что их поэзия бьет в колокола и напоминает всем: не забывайте, оглянитесь, люди стонут, столько вокруг горя. Почитаешь их, ходишь и невольно повторяешь их строчки, а потом и самого тянет за стол, писать. Сколько я стихов написал, если бы ты знала! А сколько забыл, потерял. Теперь, дорогая сестрица, все, что выйдет из-под моего пера, буду посылать тебе. А ты собирай их да складывай, пусть лежат, ждут своего часа. Может, и дождутся…
Целую вас всех, надеюсь на скорую встречу.
P.S. Туня шлет тебе особый привет. Она сидит рядом со мной, перебирает отточенные карандаши. Я говорю ей: „Сломаешь карандаши“, — а она отвечает: „Не сломаю, я их писателями вниз поставила“».
А другое письмо было Яну Карловичу.
«Милостивый государь, уважаемый Ян Карлович.
Я уже неоднократно писал вам о своих радостях и невзгодах, о своей жизни в Конотопе. Служба у меня интересная, да уж больно беспокойная: забирает много времени, прикован к ней, как цепью. Даже в не занятые службой часы я себе не хозяин, в любое время может прибежать курьер или урядник и вызвать на место преступления. Висят над головой эти служебные заботы и тревоги, как дамоклов меч. Так, наверно, чувствует себя каторжник на вольном поселении: вроде бы и не за решеткой, а не свободен. Однако работу свою уважаю, хоть в народе стражники, судьи да следователи уважением не пользуются — злодеями нас называют. Даже некоторые просвещенные „демократы“ относятся к нам с пренебрежением, осуждают нас, мы, мол, служим насилию. Мне недавно высказал это один студент. Я не обижаюсь на такие упреки, понимаю, что считают так не без основания. Однако же кому-то надо быть и следователем, и начальником тюрьмы, лишь бы честные люди шли на эти дол