Мосальский, член окружного суда, земляк Богушевича, тоже с Виленщины, и правда самый неприятный для него человек в этом суде. Каждая встреча с ним угнетала Богушевича, портила настроение, встречаться приходилось часто — служба.
Богушевич молчал.
— Вот и в министерстве сидит такой же Мосальский.
Несколько минут шли молча. Кобцев, догадавшись, что затронул больное место Богушевича, тоже замолчал. А у Богушевича долго еще кошки скребли на сердце, не выходили из головы слова Кобцева. И правда, почему нет повышения по службе? Все время пишут на него хорошие аттестации, посылают министру ходатайства. Словно заговор какой-то против него, словно кто-то навсегда наложил табу на его продвижение по службе и не дает ему сделать карьеру. Горько думалось об этом и во время веселого обеда, когда жена Кобцева, милейшая Софья Никаноровна, радушно потчевала гостя. Не забылось и после, когда копался в книжных шкафах Кобцева, выбирая, что же повезти с собой в Конотоп. Не исчезало, щемило, вспоминалось и в суде, при обсуждении уголовного дела, которое он недавно закончил, — для консультации по этому вопросу его и вызвали в Нежин. Богушевич догадывался, чем могла быть вызвана настороженность высокого начальства. Потому и беспокоился, тревожился, потому и теснило грудь. А что, если в высокой канцелярии нашли следы — доказательства его давнего участия в событиях шестьдесят третьего года? Свидетельства могут быть неубедительные, улики косвенные, а все же они пугают начальство, вызывают подозрение и недоверие. Ему, этому начальству, наверно, известно, что в шестьдесят третьем году отец, брат, сестра подвергались аресту за помощь повстанцам, было заведено на них дело. Оттуда, похоже, и эти подозрения, — легли на него, Франтишека, как каинова печать, и, видно, навсегда. Чувство, что его тайна может в любое время открыться, никогда не покидало его, не гасло, тлело, как спрятанная под пеплом искра, беспокоило, как незаживающая рана… Вот что тревожило и удручало Богушевича после встречи с Кобцевым, разбередившим его раны…
…В Конотоп Богушевич вернулся в четверг вечером, а в пятницу с самого утра был в участке. Там, к своему удивлению, он застал Потапенко и делопроизводителя Давидченко. Потапенко, сидя за столом, что-то писал. Поздоровались. Потапенко сказал, что пишет матери, и попросил Богушевича захватить письмо с собой.
— Знаешь, о чем пишу? — спросил он, часто моргая припухшими веками. Что не буду жениться на Леке. И ты, братец, помоги, уговори маман. Скажи, что есть Гапочка, что она богаче Леки и не такая нудная.
— Вот сам про это и напиши, — с улыбкой сказал Богушевич.
— От такой пышки отказывается, — покачал головой Давидченко, стоявший опершись плечом о дверной косяк, и его длинные волосы рассыпались по щекам. — Не хочет жениться с таким приданым — целое имение.
— У нас, Леонардо да Винчи, нет больше дураков, все переженились, откликнулся Потапенко, не поднимая головы от стола. Дописал письмо, сунул сложенный вчетверо лист в конверт и отдал Богушевичу. — Вместе с письмом передай привет маман и всем в доме. А ты, великий мыслитель Давинчи, подошел он к делопроизводителю, — можешь сам к Леке посвататься, разрешаю… С Лекой вытерпишь ночь, ну, двое суток… Не скаль зубы, я не в том смысле, в каком ты подумал. Только ночью ее и вытерпишь — пока спит, не мелет языком, не болтает глупостей. — Животик у Потапенко кругленький, от чего пиджак кажется спереди короче. Ни бровей, ни ресниц — вернее, они у него есть, но такие светлые и редкие, что почти и не видны. Повернулся круто на каблуках к Богушевичу, сказал: — Вот, Давинчи говорит, именье дают. Да какое это именье?! У некоторых куркулей хозяйство побогаче, чем это Гарбузенково именье! И что я буду делать с ним, если получу? Хозяйничать я не умею, да и неохота. Какой из меня хозяин?
— Это я знаю, — засмеялся Богушевич, — лентяй ты отменный. Так и не встретился еще с Иваненко?
— Сегодня все будет сделано, ей-богу.
На двор въехала бричка, в которой Богушевич должен был отправиться в Корольцы. Извозчик снял брыль, пожелал доброго утра. Богушевич начал собираться, засунул в портфель разные бланки, чистую бумагу, лупу, циркуль — все, что потребуется на месте преступления.
В это время в комнату вошел товарищ прокурора Кабанов, поздоровался с каждым за руку и присел тяжелым задом на угол стола. Шея пунцовая, на воротник вицмундира нависает жирная складка.
— Сейчас поедем, — крикнул Богушевич извозчику, давая этим понять, что торопится и на долгие разговоры времени у него нет. Кабанову сказал, что едет в Корольцы.
— Спешить надо, пожар — дело серьезное, — заметил Кабанов.
— Серьезное, Иван Федосович, — повторил Давидченко, — это же пожар, и угодливо согнулся, словно кланяясь.
Богушевич запер шкаф, ящики стола, закрыл окна на задвижки и направился к дверям.
— Одну минутку, Франц Казимирович, — задержал его Кабанов, — я не понял, почему вы выпустили вора?
— Я обо всем написал в постановлении, вы потом прочтете. А отпустил я хлопца потому, что не было оснований держать его под арестом.
— Как не было оснований? Вора поймали на месте преступления, награбленное отобрали… Кража со всеми квалификационными признаками — со взломом.
— Верно, только Тыцюнник к этой краже отношения не имеет, не он ломал замок и не он лазил в лавку. — И Богушевич пересказал показания Тыцюнника.
Кабанов на миг растерялся.
— Не Тыцюнник? Кто же тогда?
— Не знаю. Надо искать. А вы лучше прочитайте мое постановление и протокол допроса Тыцюнника. — Богушевич достал из ящика бумаги, протянул Кабанову. — А факт задержания на месте преступления еще не доказательство, что задержанный его совершил. Вы же знаете, что еще в римском праве утверждалось: если ты видишь человека, в руке у которого нож, воткнутый в грудь убитого, не говори, что это убийца; может быть, он подошел, чтобы вынуть нож из груди.
Кабанов прочитал постановление и протокол допроса Тыцюнника, помолчавши, сказал:
— Иваненко обижается, что власти не защищают его интересы.
— Обижается? — Богушевич кинул взгляд на Потапенко, ответил: — А Алексей Сидорович говорит, что больше не обижается.
Потапенко все понял. До этого он молча, без всякого интереса слушал разговор Кабанова и Богушевича, теперь же шагнул к товарищу прокурора — тот так и сидел на углу стола — стал близко, чуть не живот к животу, Кабанов даже немного отодвинулся.
— Никакой жалобы от Платона Гавриловича не будет, — решительно произнес он. — Просил, чтобы дело прекратили, некогда ему ходить по допросам и судам, — не моргнув глазом, присочинил Потапенко.
— А заявление от него на этот предмет есть? Где оно? — протянул руку к Потапенко Кабанов и этим жестом как бы отодвинул его от себя на пристойную дистанцию.
— Будет. Возьму сегодня у Платона Гавриловича. И, кстати, для меня он не просто потерпевший, а мой будущий… тесть. Мой, так сказать, папа.
Несколько мгновений Кабанов растерянно вглядывался в лицо Потапенко, хотел понять, правду ли он говорит, глянул и на Богушевича, но тот с непроницаемым, даже хмурым видом поглаживал усы и, казалось, не слышал, о чем идет речь. Только Давидченко хмыкнул и прикрыл рот рукой.
— Ну что ж, — наконец сказал Кабанов, однако лицо его по-прежнему выражало растерянность. — Поздравляю с таким родством, — попытался он выдавить на физиономии что-то вроде улыбки.
Для товарища прокурора новость эта была немаловажной. Многие в городе знали, что Кабанов хотел породниться с Иваненко — женить сына на его дочери. Дело в том, что незадолго до того товарищ прокурора влез в долги, на взятые в разных местах взаймы деньги купил акции какой-то промышленно-торговой компании, а компания прогорела. И Кабанов решил поправить свои финансовые дела, породнившись с купцом. Он встревожился, услышав от Потапенко, что и тот набивается в зятья к Иваненко, увидел в нем соперника.
— А какую дочку вы выбрали своей, так сказать, вечной спутницей?
— Гапочку, Иван Федосович, самую красивую.
— Ну и хорошо, — Кабанов слез со стола, повеселевший, довольный, подошел, топая толстыми ногами, к Потапенко, пожал ему руку. — Поздравляю, поздравляю. — Он радовался, так как сватал за сына среднюю дочь купца.
— Вот вы и родичами стали, — засмеялся Давидченко. — Поздравляю вас обоих. Кстати, Иван Федосович, я вспомнил анекдотик. Значит, так. Пришла к прокурору старуха с жалобой на соседку — та ей дулю показала. А прокурор и говорит, что за дулю не судят. «Не судят? — удивилась старуха. — Так на же тебе, пан, дулю и тебе, панок писарь, дулю». И сам захохотал, пополам сложился от хохота.
Богушевич взял портфель — была самая подходящая минута, чтобы расстаться с Кабановым, — и вышел во двор.
Извозчик — человек старый, седой, — надвинув брыль на глаза, дремал. Богушевич сел в бричку на нагретое солнцем кожаное сиденье. Извозчик дернул вожжи, и они тронулись со двора.
Когда выехали за город, извозчик снял брезентовую куртку, и Богушевич увидел на грубой суконной рубахе медаль за оборону Севастополя. Она повернулась оборотной стороной, и можно было прочитать вычеканенные слова: «Не богу, не мне, но имени твоему».
— Мне ее сам его высокопревосходительство адмирал Нахимов вручил. За храбрость и ногу, — объяснил извозчик, заметив, с каким интересом глядит на медаль следователь. — За какую ногу, спрашиваете? А вот за эту. — Он ударил по правой ноге кнутовищем. — Деревяшка тут.
День нахмурился, солнце лишь изредка пробивалось сквозь серые тучи. Дул ветер, он должен был разогнать тучи, очистить небо. Дождя в дороге не хотелось. От ветра качались кроны верб, листья мерцали то зеленым глянцем, то серой матовостью. С тополей, росших вдоль дороги, слетали поблекшие, пожухлые листья. Чтобы укрыться от ветра, Богушевич поднял над головой брезентовый верх.
— Вот вы медалью моей интересуетесь, — начал извозчик, — а я вам скажу, что не надо было мне ее давать. Зачем же награждать за то, что людей убивал? Больше убил, больше и награда. Я не давал бы за войну ни медалей, ни крестов. Не по-христиански это.