При опознании - задержать (сборник) — страница 26 из 93

Больше в спор не вступали, выговорились.

Впереди показались белые строения — это и была усадьба помещика Горенко. Повеселел Богушевич: наконец избавится от Масальского. Извозчик тоже оживился, стал понукать коня.

Вскоре подъехали к воротам. Масальский соскочил с брички, сказал:

— Премного благодарен, данке шён за то, что подвезли. Если я буду ехать, то милости просим, тоже подвезу.

Извозчик понял, что Масальский не даст ему денег, глянул на него так пренебрежительно-насмешливо, как глядит нищий вслед богачу, который проходит мимо, говоря: «Бог подаст». Масальский полез было в карман брюк, вытащил наполовину кошелек, но сразу же спрятал обратно. А чтобы не подумали, что хотел достать деньги, похлопал по другим карманам, вынул платок и вытер нос. Извозчик зло буркнул что-то и начал поворачивать лошадь. В эту минуту где-то рядом раздался голос:

— Пан следователь! Куда же ты, стой!

Под навесом стояли двое — Горенко и неизвестный седой высокий мужчина с толстой суковатой палкой. Горенко — в полотняных штанах и вышитой рубахе. Он-то и окликнул Богушевича.

— Что же это ты, голубок, — начал, подойдя к ним, стыдить Богушевича, — завернул ко мне в имение и стрекача задаешь. Обижаешь старика.

Франтишек поздоровался, сняв шляпу, но с брички не сошел.

— Я очень спешу, пан Горенко, очень.

— Ну, голубок, не на пожар же!

— На пожар и спешу.

— А что сгорело?

— У Глинской-Потапенко конюшня.

— Тю-ю! Было бы о чем говорить… Слезай, слезай, голубок, не отпущу. На полчаса всего и задержишься.

Пока Горенко уговаривал Богушевича, Масальский, расставив руки, шел к седому человеку — это, конечно, и был тот дядька, что вернулся из Сибири. Масальский шел так, словно каждый шаг причинял ему острую боль (может быть, туфли жали), ступал осторожно, на всю ступню. Развел руки для объятий и дядя, но с места не сходил. Худой, высокий, сгорбленный, похожий на кривой турецкий ятаган. Вот Масальский подошел, однако обнимать не стал, а взял дядю за руку и пожал ее. Дядюшка, ждавший, что тот его обнимет, даже растерялся, выдернул руку из руки племянника и сам обнял его, прижавшись щекой к щеке.

— Ну что ты, голубок, сидишь? — не отставал тем временем от Богушевича Горенко. — Пообедаешь у меня и поедешь. Мой кучер тебя и отвезет.

— Оставайтесь, — сказал и извозчик — ему, видно, не хотелось ехать дальше.

— Пообедаете. Обед у меня — во!

И Богушевич согласился, слез с брички.

Но причиной тому был не обещанный обед, а желание поговорить со старым Масальским.

Горенко взял Богушевича под руку и повел по дорожке, усыпанной плотно утрамбованной кирпичной щебенкой. От этой красной дорожки во все стороны тянулись красные следы ног.

— Вы не представляете, как мне тоскливо здесь без культурных людей, жаловался Горенко, зажав в кулак седой клинышек бороды. — Запил бы, так нет компании. И в карты не с кем поиграть. Книг полный шкаф, а читать не тянет. И к чему читать — и так все известно. Одно утешение, когда заедет культурный человек.

— А этот пан, — мотнул Богушевич головой в сторону старого Масальского, — как у вас очутился? Родственник ваш?

— Не родственник, не свойственник, но человек культурный. Больше десяти лет на каторге и в ссылке отгрохал и, хотите верьте, хотите нет, не научился материться. Вот это человек! Неделю у меня живет и с утра до ночи сидит, уткнувшись в книгу. Даже обедать идет с книгой под мышкой. Водки на дух не переносит. Не курит. Про карты сказал, что их надо запретить законом.

— Так как же он у вас очутился?

— С письмом от моей сестры Галины приехал, — ответил Горенко, наконец перестав дергать бородку. — Сестра живет в Чите, замужем за полковником. А Ян Масальский отбывал там последние годы ссылки, и сестра приглашала его, как культурного человека, к себе в дом. Приехал сюда, больше ехать ему некуда. Я узнал, что судья Масальский приходится ему племянником, и послал ему весточку. Теперь старику будет где дожить отпущенные богом года… Вам, пан Богушевич, будет с ним интересно поговорить. Вы ведь тоже культурный человек.

Подошли к двухэтажному белому дому. Две помпезные колонны подпирали треугольник фронтона, на котором рельефно вылепленные задастые амуры целились из луков в пространство. Веранда была застеклена стеклами оранжевого цвета. Там сидела маленькая женщина в черном чепчике и черной шали и читала. Снаружи она казалась черной мушкой внутри янтаря.

— Моя супруга, — показал на веранду Горенко, — читает французские романы и грезит о рыцарской любви.

…Вчетвером они вошли в зал-столовую, где уже был накрыт стол.

— Прошу, господа, садитесь, — гостеприимным широким жестом указал Горенко на кресла.

Богушевич сел рядом с Яном Масальским. На столе — графины, штофы с водкой, настоенной на разных травах и кореньях, наливки, квас. Стол богатый, хватило бы на дюжину гостей. Горенко расстегнул воротник рубахи, потер нетерпеливо руки.

— Ну, панове, — сказал он, — приступим к делу. Никто никого не подгоняет, никто никого не неволит, но будьте добреньки, уважьте хозяина пейте и ешьте. Кто и не может пить, все равно пейте. А то одному мне неудобно и некультурно нализаться, не хочу, голубки, свиньей показаться гостям, если они как стеклышко.

— Пан Тарас, — часто и тяжело дыша, слабым голосом сказал Ян, неудобно без хозяйки пировать. Пригласите ее.

— Обойдется, — сморщился Горенко. — Женщинам в мужской компании делать нечего. Была бы это чужая жена, пригласил бы… Прошу, панове, наливайте себе, кому что по вкусу. Ну, а ты, голубок, чего сидишь? — обернулся он к Богушевичу. — Выпей, чтобы все жилки прочистились. — Он держал в руке полную рюмку и неосторожно обмакнул в нее кончик бороды. — Еще сам не выпил, а бороду напоил, — засмеялся он. — Ваше здоровье!

Старый Масальский не стал ждать, пока все выпьют, принялся за еду. К напиткам не притронулся. Молодой Масальский поднял рюмку и любовался ею с таким выражением, словно перед ним не рюмка, а золотой слиток.

Ели, пили, разговаривали. Ян Масальский, как заметил Богушевич, ел очень бережливо, аккуратно. Когда откусывал хлеб, подставлял под ломтик ладонь и осыпавшиеся крошки кидал в рот. Низко наклонялся над тарелкой, чтобы не капнуть мимо. Привычка, приобретенная во время голодной жизни на каторге. Шея у него длинная, худая, острый кадык торчит.

Подвыпивший уже Масальский-судья сказал:

— Дядя Ян, а пан следователь вам земляк и по вере католик. Из ваших, из поляков.

Тот глянул не на Богушевича, а на племянника.

— «Из ваших», — сердито передразнил он. — А ты сам уже не из наших?

— Ну, дядечка, — не смутился Масальский, — вы же знаете мою родословную по матери.

— Кирилл Андреевич, — нарочито громко обратился к нему Богушевич, передайте, пожалуйста, вон тот графинчик.

Теперь уже Ян перевел глаза на Богушевича.

— Почему это он Кирилл Андреевич? — спросил он.

Богушевич не ответил, уставившись в тарелку, молча ел.

— Казимир, — обратился дядя к племяннику, — твой отец Адам назвал тебя Казимиром, почему же ты Кирилл Андреевич? Ты что — от отца отрекся?

— Панове, голубки мои, — воскликнул Горенко, приходя на выручку растерявшемуся Масальскому-младшему. — После все выясните. А теперь давайте звякнем чарками и споем нашу старую запорожскую. Он встал, еще шире распахнул ворот рубахи и запел оглушительным басом:


Не хилися, явороньку,

Ще ты зелененьки.

Не журися, казаченьку,

Ще ты молоденьки.


Масальский-младший тоже встал и, подняв рюмку, подхватил песню жидким тенорком.


Гей, гей, козаченьку,

Ще ты молоденьки.


Однако пел он и махал руками скованно, словно на нем был не новый триковый костюм, а тесная, неудобная кольчуга.

— Дорогой дядечка, — сказал он, окончив петь, потому что тот все еще ждал ответа. — Я все тебе потом объясню.

Горенко с Масальским-младшим запели другую песню, а Богушевич с Яном разговорились.

— Так вы из наших мест? — спросил старик.

— Из Гродненской губернии, а родился под Вильной.

— А я — под Белостоком. Простите, пан, как ваше имя?

Богушевич назвал себя, рассказал, в ответ на расспросы старика, о своих родителях, о Вильне, гимназии, теперешней службе.

— А я уже не увижу свой край, — вздохнул Ян, и острый кадык его дернулся, глаза погасли.

— Почему, уважаемый пан? Это же ближе, чем до Сибири. Возьмете и съездите.

— Куда? К кому? — опустил Масальский голову и прикрыл рукой глаза. — У меня там никого и ничего не осталось. Усадьба конфискована. Единственный родственник вот он, Казимир, Казик, — не поднимая головы, показал Ян на племянника. — Друзья — одни на виселице окончили жизнь, другие отреклись. — Помолчал, потом поднял голову, пристально посмотрел на Богушевича, спросил: — А где вы были в те годы?

— Как и многие другие, в лесу, в отряде. Пан Ян, я не слышал фамилии Масальских во время восстания.

— А про Янушку слышали? Так это я и был. Отступал с отрядом в Августовские леса.

— Про Янушку слышал, — обрадовался Богушевич. — Про него слышал.

И пошли горькие воспоминания, назывались деревни, хутора, леса, дороги, по которым им обоим довелось бродить… Выяснилось, что они знали одних и тех же людей, принимали участие в одних и тех же событиях… Особенно поразил Богушевича рассказ Яна про его одноклассника-гимназиста Зигмунда Минейку. Того самого Минейку, с которым Франтишек дружил, учился, вместе ходил к Ванде Шней-Потоцкой и которого потом, как слышал Масальский, отправили в Нерчинские рудники на каторгу… Про дальнейшую судьбу Минейки Масальский такое рассказал, что Богушевич и не поверил: Зигмунд бежал с каторги и теперь находится где-то в Европе. А сбежал он очень ловко. Гнали каторжников строем в кандалах. На этапе умер поляк Струмила, приговоренный к вольному поселению в Томске. Он был очень похож на Минейку, чем тот и воспользовался. Умершего Струмилу похоронили у дороги как Минейку, а тот поселился как ссыльный в Томске, выдавая себя за Струмилу. Проживши там некоторое время, он бежал с фальшивыми документами сперва в Петербург, а затем за границу.