При опознании - задержать (сборник) — страница 48 из 93

— Ну, — добавила она еще что-то по-цыгански и подтолкнула его.

— Мой, потри руки, — перевел мальчик.

Богушевич вымыл руки — вода в ведерке побурела от крови, — вытер их о сюртук, огляделся. Цыгане молча обступили фуру, а Богушевич водил глазами по кругу, заглядывал всем по очереди в лицо и тоже молчал — сил не было вымолвить хоть слово. Почувствовал, как подступил к горлу горький комок, испугался, что не выдержит, вот-вот разрыдается. Этот безумный, трагичный день, когда, казалось, не осталось даже ничтожного шанса на спасение, лишил его последних физических и душевных сил, сделал таким беспомощным и разбитым, точно его переехал тарантас.

«Боже, неужели этот кошмар остался позади?» — спрашивал он, еще не веря в избавление, как не верит человек, проснувшись после страшного сна, что все страхи ему только снились.

— Спасибо вам… добрые люди, — наконец проговорил Богушевич. — Пусть вам всегда во всем будет удача. — Он догадался, что старшим в таборе был цыган с бубном, он и теперь, не выпуская бубна из рук, стоял рядом с Богушевичем. — Я никогда не забуду, добрый человек, вашей помощи, повернулся он теперь к старшому. — Сейчас я не могу вас отблагодарить… У меня всего одна полтина есть… Если будете возле Ошмян, заезжайте в Кушляны, там родители мои живут. Расскажите им про все, они вас отблагодарят.

— Спасибо тебе, пан, на добром слове. Но благодарить не только нас надо. Молись за того офицера, что тебя спас. Ай-ай, какой жалостливый офицер. Пусть минуют его пуля и сабля. Помолись за него вместе с нами. Цыган сложил пальцы щепотью, перекрестился. И Богушевич тоже три раза перекрестился по-православному.

— С собой мы тебя не повезем, — продолжал старый цыган. — Оставим у хороших людей. А Кушляны твои не проедем. Только со двора в мороз не гони, как другие гонят.

Богушевичу дали поесть, дали водки и оставили отдыхать.

А в таборе шла обычная для цыган жизнь: горели костры, женщины готовили ужин, шили, латали одежду, старик лудил медный котелок, другой старик делал сапожные шила… А после ужина маленькие цыганята, курчавые, смуглые, грязные, в отрепьях, окружили повозку, где лежал Богушевич, расселись вокруг, начали клянчить:

— Пан, дай что-нибудь. Ну, дай.

— Да нет у меня ничего.

— Патрон дай.

— Нету.

— Расческу дай.

— Возьми.

— Пан, ты говорил, у тебя полтина есть, дай.

— Мне, мне дай, ему не давай.

Облепили его, как мошкара, обшарили все карманы, вывернули их, забрали и деньги, и карандаш, оторвали от пиджака пуговицы, вытащили ремень, и один цыганенок уже им подпоясался. Все выцыганили. Тот, без штанов, что помогал старухе перевязывать Богушевича, тоже уселся на фуру, но ничего не просил, а играл на дудочке-жалейке.

— Слушайте, — взмолился Богушевич, удивляясь, что никто из взрослых их не отгоняет. — Отцепитесь, мне больно. — И попросил дать ему дудочку.

— Архип, дай ему дудку, — закричали цыганята.

Архип послушно подал Богушевичу трубочку. Богушевич взял ее, оглядел обыкновенная белорусская жалейка, пятидырочная дудочка, какую увидишь в каждой деревне, в каждой хате. Он подул в нее, пробуя, как она гудит, затем заиграл простенькую мелодию, знакомую с детства, и цыганята разом притихли. А молодая плясунья, проходя мимо, полоснула Богушевича жгучими красивыми глазами и невольно передернула плечами в такт песне.

— Архип, — сказал Богушевич, — подари мне жалейку.

— А ты мне что дашь?

— Да нет уже ничего. Вон ремень возьми, — показал он на цыганенка, который подпоясался его ремнем.

Архип уцепился за ремень, началась возня — один отбирал, другой не давал. Архипу помогли ребята постарше, отняли ремень, отдали ему.

И осталась у Богушевича та жалейка как память о цыганах, таборе, том незабываемом дне. С этой своей тонкоголосой печальной дудочкой он потом долго не расставался…

Наступил вечер. Дождь чуть побрызгал и прошел стороной. А ведь как грозно хмурилось, как низко плыли тучи над затянутой мглою землей, думалось — быть грозе, нет, пронесло. Небо очистилось, высыпали звезды, их холодный осенний свет остудил землю, траву, зажег каждую росинку… В этот же вечер старый цыган отвез Богушевича на хутор, тот самый, что стоял рядом с затоном. Во дворе хозяин хутора и цыган сцепили замком руки, посадили на них Богушевича и отнесли в отдельный с освещенными изнутри окнами флигелек, обвитый диким, уже покрасневшим виноградом, который, словно пламя в пожар, охватил все стены и острую, как в часовне, крышу. Там, на этом хуторе пана Крушевского, и жил Богушевич, пока не зажила нога и не стало спокойно в округе. Играл на дудочке Юзе, той самой девчушке, которая приносила повстанцам корзинку с едой. Играл каждый день, Юзя слушала с серьезным видом, по-женски подперев ладонью щеку.

Глава двадцать третья

Богушевич сказал Соколовскому:

— Тогда, в таборе, я узнал вас, но не поверил себе. Думал причудилось: как раз перед этим вдруг вспомнились виленские друзья: Ванда, Минейка и вы, корнеты.

— И я узнал, сразу узнал, — откликнулся Соколовский. — Авдеев догадливый оказался, спросил потом, не родичи ли мы. После я выяснил, что вас на хуторе спрятали. Тот же Авдеев на след напал.

Нонна в белом подвенечном платье и фате стояла у порога, в нервном нетерпении кусала губы.

— Пойдем с нами, — сказал Силаев и шагнул к Нонне, — он заметил ее состояние. — Шафером будешь…

Богушевич принялся защелкивать портфель, Соколовский приостановился, ждал.

— Сергей! — еще раз позвала его Нонна, на этот раз раздраженно.

Он сделал еще несколько шагов, но остановился, оглянулся на иконы в красном углу; лицо его смягчилось, словно посветлело, в глазах — смирение. Улыбнулся тихой, такой же смиренной и спокойной улыбкой, кивнул иконам, перекрестился, прощаясь.

— Пойдем, Нонна, пойдем, — сказал негромко, с ясной улыбкой и с таким выражением лица, какое бывает у человека, вдруг познавшего важную истину. Еще неизвестно, что считать карой — жизнь или смерть… — Взял Нонну под руку, толкнул дверь, пропустил ее вперед.

Они уже вышли в коридор, а Богушевич задержался, все еще застегивая портфель, и через выходящее на улицу окно вдруг увидел Потапенко, ротмистра Бываленко, Бранта и вахмистра. Они шли сюда, в дом, шли, ясное дело, за Силаевым-Соколовским.

— Сергей! Сергей! — закричал Богушевич. — Стой!

Тот откликнулся, но не остановился, вышел на крыльцо.

Богушевич выбежал следом за ними. Так они втроем и стояли на крыльце, глядя, как жандармы поворачивают с улицы к воротам, как вахмистр просовывает руку в дырку и отодвигает засов и, распахнув створки, быстро отступает в сторону, пропуская начальство.

— Сережа! — схватила Нонна Соколовского за плечо. — Они за тобой, боже… — Голос ее оборвался всхлипом, она покачнулась, как бы теряя сознание.

— За мной, — прошептал Соколовский, и лицо его залила бледность.

Бываленко, шедший первым, не сводил глаз с Соколовского и Нонны, торжественно нарядных, одетых к венцу. Однако на лице его — не удивление, что застал их в таком убранстве и при таких обстоятельствах, а профессиональная настороженность и бдительность. И еще радость: вовремя пришли, не упустили, застали. Он чуть замедлил шаг, давая вахмистру опередить себя, и когда тот приблизился к крыльцу и стал рядом с Соколовским, Бываленко козырнул, остановился. Брант подошел, держа руку в кармане синего бархатного сюртука, кивнул головой, приподнял пуховую шляпу.

— Тю! — удивленно и радостно развел руками Потапенко. — Венчаться собрались? Чего ж молчали? Ай-яй-яй, Сергей Миронович, тишком хотел! Не выйдет, принимай и нас… — И осекся, заметив окаменелые лица жениха и невесты. — Что с вами?

— Вы — господин Соколовский? — спросил Бываленко тихо, с показным безразличием, которое ему, однако, не давалось. — Эконом в имении вдовы Глинской-Потапенко?

Тот не ответил, только еще крепче сжал побелевшие губы.

— Прошу вас персонально, господин Соколовский, пойти с нами для выяснения некоторых обстоятельств.

— Я иду венчаться, — сказал наконец Соколовский принужденно. — После венчанья.

— Нет, — на этот раз решительнее потребовал Бываленко. — Сперва зайдем к нам.

Снова нависла напряженная тишина, гнетущая, наэлектризованная, как перед убийством или каким-нибудь другим бедствием.

Вскрикнул Потапенко:

— Скажите, что тут происходит? Дмитрий Павлович, зачем вам Сергей Миронович? — обратился он к Бываленко. — Вы же его знаете. А вы, повернулся он к Бранту, — говорили, что Соколовский ваш друг, просили проводить вас к нему. Ничего не понимаю.

Он действительно ничего не понимал и ни о чем не догадывался.

— В церковь — потом, — сказал Бываленко.

— Потом в церковь, — эхом откликнулся вахмистр и хлопнул себя по голенищу ножнами сабли. Бронзовая медаль блеснула на солнце. — Надо идти, коль приказано.

— Мы идем венчаться, — упрямо повторил Соколовский, взял под руку Нонну и сошел на две ступеньки вниз.

— Не велено, — загородил им дорогу вахмистр. — Начальство же вам говорит.

— Господин Соколовский, стойте, — приказал Бываленко. — Ваше неподчинение будет считаться сопротивлением властям, мы будем вынуждены применить силу.

— Пусть обвенчаются, — не выдержал Богушевич, — потом все выясните.

— А вам, господин следователь, — отозвался Брант, — думаю, находиться тут… нежелательно.

Богушевич молча сошел с крыльца, поставил портфель на лавку, поправил его, причем делал это нарочно медленно, тянул время, чтобы успокоиться и придумать, что сказать. Потом стал перед Брантом, загородив собой Соколовского и Нонну.

— Господин Брант, — сказал он. — Перед тем, как предлагать мне покинуть этот двор, надо было спросить, что я тут делаю. А я нахожусь здесь при исполнении служебных обязанностей, и господин Соколовский нужен мне как свидетель. Я пришел сюда допросить его. И должен это сделать немедленно.

— Допросите после, наше дело к нему важнее, — ответил Брант.