При опознании - задержать (сборник) — страница 59 из 93

И насторожился: внизу послышались чьи-то шаги. Шел Ларик в белой исподней рубашке. Возле Милиного окна остановился, стукнул пальцем в стекло, и в тот же миг — ждала, значит! — окно распахнулось, показалась Мила, что-то произнесла шепотом. Ларик легко, по-кавалерийски, вскочил на подоконник и исчез в комнате. Окно осталось открытым, и Максим слышал все, о чем они говорили. Влюбленным в такие хмельные от счастья минуты кажется, что они шепчутся. «Ларичек, милый, родной. Судьба моя… Бог мой… Что же теперь будет?» — «Приеду в полк — подам рапорт: прошу, мол, дозволения жениться». Они оба перевесились через подоконник. Максим видел их сверху. Смуглые руки Милы, как две змеи, обвили Ларика за шею и контрастно выделялись на его белой рубашке. «Все будет хорошо, все хорошо», — сказал Ларик, и они растаяли в темноте. Окно закрылось.

В том отчаянье, которое охватило Максима, он мог прыгнуть с дерева и разбиться. Поначалу и было такое желание — броситься головой вниз, ибо после того, что он увидел и услышал, жизнь его, казалось, утратила всякий смысл. Не помнил, как он спустился с липы. Шел потом, как сомнамбула, через сад, отрясая с мокрой травы росу, бродил, пока ночь не протянула руку дню пока не начало светать.

Утром не вышел к завтраку, сказал, что плохо себя чувствует. Ему поверили — так он был бледен и изнурен. Утром собрался и попросил, чтобы его отвезли на станцию. Уехал, чтобы никогда больше не возвращаться, кляня и тетку, и Ларика с Милой. Догадался, что эта тайная ночная встреча у Милы была не первая и что тетка об этом знала.

Мила с Лариком проводили Максима до большака. Протянули на прощание руки, а он своей не подал. Сдерживаясь, чтобы не заплакать, дрожащими губами только и выговорил: «Змея… Как ты могла?» Милины брови взлетели вверх, она все поняла. «Помилуй тебя бог», — сказала, крутнулась, разметнув юбку куполом, и пошла обратно по дороге. Ларик помедлил, сказал: «Не будь дураком, Максим. Я на ней женюсь. А твоя любовь еще впереди».

Горькая память осталась от того первого увлечения. Со временем все перегорело, легло на дне души горсткой холодного пепла. Да вот не забылось. А другой любви не было.

Судьба распорядилась так, что им — троим — довелось столкнуться еще раз.

Прошли годы, мировая война, две революции — февральская и Октябрьская. Максим Сорокин окончил университет, стал историком, работал в наркомате просвещения. В начале восемнадцатого года вступил в партию большевиков.

Было не до женитьбы — то учеба, то работа, партийные поручения. Но, пожалуй, главным, что стояло на пути, оставалось то первое, почти детское чувство. Оно опустошило душу, и долгие годы он подумать не мог о другой женщине, да как-то и робел думать.

Жил Сорокин в доме, который прежде был их собственным, — двухэтажном особнячке на Поварской, занимал одну комнату — остальные были реквизированы и отданы чужим людям. В основном это были одесситы, после революции почему-то скопом хлынувшие в Москву.

Сорокин, как ни зарекался никогда не думать ни о Миле, ни тем более о Ларике, все же невольно интересовался их судьбой. Они в самом деле поженились. Ларик — Илларион храбро воевал, дважды был ранен, лечился в Москве в звании штаб-ротмистра. Все было хорошо у них с Милой, уже матери двоих детей. И казалось бы, за давностию лет взрослому Максиму пора было забыть ту детскую обиду, а он не забывал, хотя и понимал с высоты теперешних своих опыта и возраста, что обижаться смешно и нелепо.

Холодной осенью восемнадцатого года поздно вечером к Сорокину постучались. Он думал, что это кто-нибудь из соседей, и, не спросив, кто там, отворил. Вошел Илларион Шилин. Сорокин узнал его сразу, хотя шестнадцать лет отделяли их от той первой волжской встречи. Шилин был в офицерском кавалерийском мундире, в фуражке, но без погон и кокарды. Он прошел в комнату, сел на диван, служивший Сорокину и кроватью, и креслом.

— Прошу, — похлопал Шилин по дивану, уверенным жестом старшего приглашая сесть и Максима.

Максим сел, озадаченный и неожиданностью встречи, и бесцеремонностью гостя.

— Штаб-ротмистр Илларион Шилин, — назвал себя гость. — Ларик. Узнали? Полный Георгиевский кавалер, чьи кровь и храбрость оказались России не нужными. Выходит, что мы не Отечество защищали, а… — Он не договорил, махнул рукой. — Теперь числюсь недорезанным буржуем и контрой… Это я о себе, а вы, слышал, служите у большевиков и сами большевик. Это правда?

Сорокин кивнул, все еще в растерянности и в неведении, чему обязан приходом этого дальнего родича.

— Это все, что вам осталось от целого дома? — спросил Шилин, поводя вокруг себя рукой. — Одна эта комната?

— Мне хватает и одной.

— М-да… Несмотря даже на то, что вы служите в их министерстве… прошу прощения, в наркомате. Министры — это уже буржуазная категория.

Оба стесненно молчали, избегая смотреть друг другу в глаза. Максим догадывался, что Шилин не просто пришел навестить знакомого и родича, какая-то иная, важная причина его привела.

— Эмилия сидит в чека, — сказал Шилин. — Какова ее судьба — не знаю.

— В чека? — Максим отстранился, снял очки, лицом к лицу какое-то время всматривался в Шилина. Не верил, ибо не мог представить Милу преступницей. — Мила в чека? За что ее взяли?

— Заложницей.

— Не понимаю. Что значит заложницей?

— Искали меня. И ищут. Не нашли — арестовали ее.

— А вы… Почему вас ищут? — все так же в упор глядя на Шилина, спросил Максим. — За что?

— Есть за что. Я — не вы, служить в их наркомат не пойду. Я честный русский офицер и патриот. Я — русский, и этим сказано все. Большевизм и русский народ — враждующие стороны, они не примирятся. Их не породнишь.

— И что вы хотите? — Максим встал с дивана, подошел к окну. Оттуда и продолжал разговор.

— Хочу, чтобы вы сходили на Лубянку и узнали о судьбе Милы. И чтобы, если она еще жива, добились свидания с нею. Вот ради этого я и пришел к вам.

Максим молчал и думал о Миле. Представились то далекое лето на Волге и та Мила с глазами цвета темного меда, маленькая черная подвижная жужелица… Волна давнишней радости и боли всколыхнулась в душе, и ему вдруг с отчаянной, неодолимой силой захотелось увидеть Милу, ту далекую Милу… Словно забыв, что Шилин ждет ответа, Максим принялся расхаживать по комнате, взволнованный, возбужденный, — вот какова она, власть первой любви! Не успокаивал себя, а наоборот, бередил ту давнюю рану, которая сейчас, к его собственному удивлению, доставляла скорее радость, чем боль. И вот спустя столько лет ему опять выпадает возможность увидеться с Милой, а возможно, и помочь ей, облегчить ее участь. Сорокин остановился перед Шилиным, сказал:

— Я сделаю все, что в моих силах.

Шилин встал, поблагодарил Максима.

— Как-никак мы родня, одного роду-племени, — слегка растроганно сказал он. — Завтра или послезавтра вечером я снова зайду.

И они распрощались.

Назавтра Максим Сорокин пошел в чека. Мила действительно была там, находилась под следствием, а не в качестве заложницы. Разрешить свидание с нею должен был член коллегии ВЧК, и Сорокин зашел к нему.

Член коллегии, худощавый, с черными кудряшками, молодой еще человек, пригласил Сорокина сесть, указав на стул, стоявший рядом со столом, а сам тем временем что-то торопливо дописывал.

— Что вы хотели? — спросил наконец, кончив писать.

— Хочу, чтобы вы разрешили свидание с Эмилией Шилиной.

— А кем вы ей доводитесь?

— Дальний родственник. Да и еще кое-кто из родни просит. — Последнее было сказано зря, тут же и пожалел об этом.

— Кто из родни? — Чекист вскинул голову, внимательно посмотрел на Сорокина черными пронизывающими глазами. — Кто именно, называйте!

— Из Тверской губернии приезжала тетка. У нее сейчас дети Шилиной, сказал Сорокин. Тетка Анфиса Алексеевна в самом деле с неделю назад была в Москве.

— А о самом Шилине что вам известно?

— Ничего… Знал, что он штаб-ротмистр.

— Вы коммунист?

— Коммунист.

— Работаете у Луначарского?

— Да.

— В отделе культуры? — Расспросы члена коллегии напоминали допрос. Так вот, товарищ Сорокин, ваша родственница Эмилия Шилина обвиняется вместе с ее мужем штаб-ротмистром, скрывающимся от нас, в участии в контрреволюционной организации.

— А конкретно в чем ее вина? Что она лично сделала?

— Конкретно? Ну, что там конкретно, мы еще выясним. У нее дома была явка для членов группы.

— Я хотел бы ее повидать.

— С какой целью?

— Не видел шестнадцать лет. Надо поговорить о судьбе детей.

— Ваш адрес?

Сорокин назвал адрес, и чекист записал. Постояв немного в раздумье, он резко крутнулся на высоких каблуках с медными подковками, наклонился к столу и стоя стал что-то писать.

— Вот разрешение, — протянул он Сорокину бумажку. — Встречайтесь с вашей родственницей. Время не ограничиваю.

Свидание состоялось в маленькой комнатке рядом с коридорным надзирателем. Это была комната для допросов. Тяжелая грубая скамья — не поднимешь, стол такой же тяжелый, только что полированный и покрытый лаком. Надзиратель, пожилой флегматичный латыш, мог со своего места видеть и слышать все, что происходит в камере.

Мила вошла, держа руки за спиной. Ее привела женщина-надзирательница. Сорокин, сидевший за столом, встал навстречу, жестом предложил Миле сесть. Она села на скамью, руки на колени — так положено при допросах. Сорокина Мила не узнала, приняла его за нового следователя, вызвавшего ее на очередной допрос. Мила переменилась — располнела, слегка оплыла, как говорят, обабилась. И все равно Сорокин узнал бы ее и в толпе. Не беда, что мелкие морщинки густо собрались на шее и возле глаз, что лицо похудало и как бы заострилось, что ямочки на щеках и подбородке, когда-то так умилявшие его, почти сгладились. Разве что этот страх, навсегда, казалось, поселившийся в глубине ее глаз. Да, пожалуй, исчез прежний цвет их — цвет темного меда. Теперь другой: какой-то серо-зеленый, непривлекательный.