я их в отряд, знал, что это за люди, но принимал, не мог не принять, ибо ему нужны были послушные исполнители, которые не гнушались бы стрелять и убивать.
Заморосило. Мельчайшие, почти невидимые капельки влаги, казалось, висели в воздухе и не могли упасть из-за своей легкости. Воздух был уже пресыщен сыростью, и она словно цедилась, выпадала на траву. Вся трава взялась росой и мутно блестела.
Шилин встал и пошел в дом, где успели уже убрать и даже помыть полы. Хотелось побыть одному, полежать, подумать. Прилег на кровать. Настроение было скверное, болели рука, нога, но больше — сердце, полное горечи. Понимал Шилин, как никогда до этого, понимал: никаких надежд не осталось, он окончательно потерпел крах, как и все те, кто так же надеялся вернуть утраченное. Вокруг него — пустота, он в положении игрока, который пошел ва-банк, поставил на кон последнее свое богатство — нательный крестик, но проиграл и его. Вся его борьба против Советов, как и потуги всей бывшей элиты России, — впустую. Белая армия разгромлена, будет разгромлен и Врангель — потому Шилин и не искал удачи на юге, — и никакое чудо, никакой бог уже не помогут вернуть прошлое, как нельзя вернуть вчерашний день. Дальнейшая борьба, в святость и правоту которой он так верил, ничего, кроме новых жертв, не принесет. Да это уже и не борьба, а месть за неосуществленные планы и мечты. Всё, поздно…
А так близка была победа. Так близка… Только центр Руси оставался в руках Советов. Деникинские воины подходили к самой Москве. Даже и позже, когда он собрал лесной отряд, верилось в победу: мужики взбунтуются, Советы они приняли только на первых порах, клюнули на большевистский лозунг земля крестьянам. А потом те же мужики застонали от продразверстки. Многие в леса подались воевать с Советами, казалось, вот-вот бунт охватит все села. И думалось Шилину: создаст он целую крестьянскую армию с мобильными конными отрядами и пойдет захватывать волости, уезды, целые губернии… Он сочинил тогда листовку-призыв, в которой писал: «Мираж революции рассеялся. Вместо мраморных дворцов и висячих садов мир увидел бескрайнюю пустыню, загроможденную руинами и густо усеянную могилами. Разрушена величайшая в мире держава, до самых основ опустошено хозяйство многомиллионного народа, вырождается и вымирает сам народ. Потоплены в море крови и все высочайшие человеческие ценности: религия, совесть, мораль, право, культура, опыт веков… Над хаосом витает ненавистный дух разрушения… Все честные люди, крестьяне, вас большинство, интеллигенция, — все в бой за святую Русь!..» Листовку эту Шилин напечатал в тысячах экземпляров, рассылал по селам и городам. Призывал в свой отряд, которому дал имя Русского народного воинства. Не вышло, не вырос отряд в армию, и теперь, как доложил Ворон-Крюковский, осталось человек сорок. А вскоре и эти сорок человек ему не понадобятся. Крах надежд, крах иллюзий… Осталось только позаботиться о своем собственном спасении, о детях, о жене, высланной в Петушки. Слава богу, хоть жива, не расстреляли.
Дождь разошелся, по стеклам поползли потеки, закапало с потолка. В хате потемнело, а на душе стало еще горше, хоть возьми да пусти себе пулю в лоб. Он поднялся, сел, снял с плеча полевую сумку, в которой были крест, взятый в церкви, и фамильное золото, драгоценности — все его богатство. Крест этот приумножил его и достался на диво легко, без насилия и крови. А хорошо бы, если б он еще представлял и историческую ценность, скажем, принадлежал князю Владимиру — крестителю Руси. Шилин не устоял против искушения взглянуть на крест. Достал из сумки, развернул лоскут ризы, взвесил на руке — тяжелый.
Когда клал крест назад в сумку, увидел красную картонку — мандат Сорокина, хотел скомкать и выбросить, да тут вспомнил своего родича (он так и не узнал, по чьей же линии они с Сорокиным в родстве). Вспомнил его не нынешнего, а того нескладного гимназиста, без памяти влюбленного в Милу. «Он узнал тогда о моих ночных визитах к Миле, оттого и возненавидел меня», — усмехнулся Шилин, испытывая прилив жалости. А пожалев того, нескладного гимназиста Сорокина, почувствовал удовлетворение: правильно, что подарил ему жизнь. Пусть живет и помнит этот благородный поступок, пусть благодарит его, Шилина, за такую милость…
Шилин смотрел на мандат, перечитывал фамилию Сорокина и не решался ни скомкать, ни выбросить этот кусочек картона. Держал в руке, еще не зная, что станет с ним делать. И вдруг понял, какой бесценный документ у него в руках! Этот мандат откроет ему все дороги и двери, он его и спасет и даст возможность жить, не боясь за свое прошлое. Он уже не Шилин, не Сивак, он Сорокин.
Шилин толкнул ногой дверь, распахнул ее, крикнул с крыльца:
— Поручик Михальцевич!
Откуда-то из сумерек и дождя вышел заштрихованный его косыми нитями Михальцевич в кожаной куртке, перетянутой блестящими ремнями. Еще б звездочку на фуражку — типичный комиссар.
— Зайди, — сказал ему Шилин. — Есть разговор.
Прошли в дом, сели на кровать, засветили свечку, что сыскалась у Ворона-Крюковского. Поручик понимал, что зван на беседу важную, секретную; приблизил лицо к лицу штаб-ротмистра, с подчеркнутым вниманием приготовился слушать. Он был полноват, невысок, с большой головой, пухлым лицом, которые подошли бы человеку более внушительного роста. Слабый свет свечки затрепетал на их коричневых огрубевших лицах. Посмотреть со стороны заговорщики. Толстенький Михальцевич, с глазами навыкате, как у страдающего базедовой болезнью, и словно высеченный из камня, жилистый, костистый Шилин.
— Что делать будем? — спросил Шилин.
— Не понимаю, — мотнул головой Михальцевич.
— С отрядом что делать? Посоветуй.
— Так у нас же задача: двигаться к границе. В Польше полно русских. Войска Перемыкина, Булак-Балаховича…
— С этими шкуродерами? — показал Шилин на окно, за которым пиликала гармошка.
— По пути вольются новые. От этих потом отделаемся.
— Новые? Такая же мразь прибьется. Это, дорогой мой поручик, то же самое, что церковь обдирать да костел латать.
— Тогда не знаю, что делать. Может, порвать со всем и…
— Явиться с повинной? Не то, поручик, не то.
Шилин протянул Михальцевичу мандат Сорокина. Тот, приблизив лицо к самой свечке, прочел его, уставился на Шилина своими выпученными, словно застывшими глазами.
— И что? — спросил несмело, как будто стесняясь своей недогадливости.
— А то, что этот мандат может быть и моим документом. Я Сорокин, а никакой не Шилин.
Михальцевич заулыбался, радостно и поспешно затряс головой.
— Понимаю, — сказал он. — А тот, настоящий Сорокин где?
— А что ему тут делать без мандата? Возможно, уже к Москве подъезжает… Так вот: я — Сорокин, уполномоченный наркомата просвещения. А ты мой помощник. Устроим и тебе соответствующий документ. А подпись подделаем знаешь чью? Ленина!
— А отряд?
— Эту шваль за собою не потащим. Завтра объявим, что все они вольны делать что хотят. Пусть ими командует Ворон-Крюковский.
На этой половине хаты они и остались вдвоем на ночь. А Ворон-Крюковский устроился в передней половине на двух скамьях.
…Засыпал Шилин с легкой душой, будто вызволился от тяжкой ноши или ушел от грозной погони. На память пришла фронтовая песня, и он повторял и повторял строчки про горящую землицу-мать, про белого коня, летящего навстречу ночи… Так и уснул с песней в голове.
Ему и впрямь приснился белый конь, и он сам в седле, — упираясь в тугие стремена, мчится по широкому, без конца и края полю, припав к белой конской гриве, и ветер резко сечет по лицу, и он, Шилин, чувствует себя совсем молодым, ему впервые привалило счастье вот так ощутить простор и скорость полета. «Ах, как хорошо, как легко мне, как я счастлив, ибо все меня любят и я их люблю, и коня своего белогривого, и это раздольное русское поле…» Но вдруг поле словно оборвалось — впереди отвесная круча и внизу черная бездна, там что-то бурлит и кипит. Конь остановился, повернул к седоку голову, словно спрашивая совета, куда дальше скакать, и, не получив его, взвился на дыбы. Шилин вылетел из седла и проснулся…
Склонившись над ним, Ворон-Крюковский тащил из-под головы полевую сумку. Он был одет, на голове — черная кубанка. Какое-то время Шилин, как парализованный, не мог шевельнуться, потом сел и схватился за сумку, которую Ворон-Крюковский успел вытащить из-под подушки.
— Что ты делаешь, скотина? — сказал Шилин. — Что тебе нужно в сумке?
В окна цедилась рассветная серость, и в хате было уже довольно светло.
Ворон-Крюковский отпрянул от кровати, выпрямился. Шилин потянулся рукой под подушку за револьвером — его там не было.
— Спокойно, ваша благородь, — тихо сказал Ворон-Крюковский. — Бросьте мне вашу сумку и можете досыпать. — Все та же зловещая усмешечка недобро скривила его рот. — Ну!
Голоса разбудили Михальцевича, но спросонку он не мог понять, что происходит. Все стало ясно, когда увидел, как Шилин, не спуская глаз с наведенного на него нагана, потянул из-за спины сумку. Сумка полетела под ноги Ворону-Крюковскому, тот нагнулся за нею, и в этот момент Михальцевич трижды в него выстрелил. Ворон-Крюковский ткнулся носом в пол и больше не пошевелился.
— Спасибо, дорогой поручик, не изменили боевому братству, — обнял его Шилин.
Утром Шилин объявил всем, что отряд прекращает существование и все могут расходиться, кто куда хочет.
10
Я, председатель Батаевского волостного совета, даю объяснительную записку товарищу уполномоченному губчека.
К нам в Батаевку привезли на подводе из Потаповки двух товарищей уполномоченных. Один товарищ Сорокин, второй товарищ Лосев, оба из Москвы. Сам видел мандат, подписанный товарищем Ульяновым-Лениным. Вечером они провели сход. На сходе говорил речь т. Сорокин. Говорил по-ученому, грамотно, про две диктатуры: диктатуру пролетариата и диктатуру буржуев, и что первая теперь при власти в нашей стране и все классы она сведет на нет. На вопрос, кажется, Андрюшкина, а почему нет диктатуры селян, а только пролетариата, Сорокин отвечал, что селяне класс мелкобуржуазный и его надо превратить в пролетариат. Тут кто-то выкрикнул, что ж это получается: селяне то под сапогом царей и панов были, а теперь под диктатурой пролетариата. Товарищ Сорокин сказал, что вскорости будут создавать коммуны, всю землю и всю живность заберут и тогда селяне тоже станут пролетариями. Все закричали, что им не нужно такой коммуны. Товарищ Сорокин назвал крикунов враждебными элементами и сказал, что ими займутся чекисты. Когда уполномоченные ушли, я едва успокоил сход. Таких речей у нас еще не говорил на сходе никто.