При опознании - задержать — страница 19 из 51

мь дней, что Силаев провел в камере, никто не помолился на эту икону, не зажег свечу.

В камере говорили о чем угодно, только не о политике - государственные уши могли оказаться и здесь. Силаев узнал кто есть кто только к концу недели, приглядываясь к каждому, судя о нем по небольшим черточкам поведения. Известно же, что человек раскрывается не тогда, когда он выступает на трибуне перед официальной аудиторией - тогда он правильный: нет, сущность человека познается в обычной повседневной жизни, по мелочам, по отношению к тем, кто от него зависит и от кого он зависит сам. Так Силаев сначала проникся доверием к Ване Тулимовичу и студенту Моисею, тоже поэту, родом с Могилевщины. А потом просто влюбился в Петровича, талантливого, умного, которому под силу было бы и государством управлять.

Жандармский участок, где держали в подвальных камерах политических, стоял на перекрестке двух оживленных улиц. Арестанты забирались на койку, стоявшую у стены под окошечком, и глазели "на волю" - в далекий и недосягаемый мир. Глядел туда по нескольку раз в день и Силаев. Видел сквозь запыленное стекло и решетку свободных людей - беззаботных, веселых, довольных жизнью и занятых повседневными хлопотами, удовлетворением насущных потребностей, и потерявших последнюю надежду, опустившихся на самое дно, у которых одно желание - раздобыть кусок хлеба... Но все они жили в свободном мире, на воле, и этим отличались от них, принудительно посаженных в сырую камеру, меж четырех каменных стен. Каждый из тех, кто шел по улице, мог пойти, куда хочет, и, что самое главное, мог чувствовать себя свободным. А они, чудаки, не понимали, насколько им, даже тому безногому солдату, что ковылял сейчас на костылях по улице, лучше, чем тем, кто с завистью следит за ними из-за решетки... Они, свободные, что захотят, то и сделают с собой, хоть руки на себя наложат. А тут и умереть по своему желанию не дадут, помешают - вон раз за разом открывается крышка "глазка" и их пронизывает взгляд надзирателя...

С неделю Силаева на допрос не вызывали. К его удивлению, не вызывали и остальных. Забирали почти каждый день одного уголовника с пропитым хмурым лицом. Делать было нечего, книг и газет не давали, шашек и шахмат тоже, в карты играть тем более не разрешалось. Сидели, лежали, по очереди глядели в оконце, по очереди ходили (двоим было не разминуться) по проходу от стены до стены. Иногда о чем-нибудь спорили, и, если разговор становился громким, солдат за окном стукал о землю прикладом, чтобы замолчали...

Моисей сочинял стихи, не писал - карандаши и бумагу отбирали складывал устно и читал им вслух. Темы его стихов были разные: то любовь когда он видел в окошечко какую-нибудь красивую женщину - и тогда в стихах звучали весна, майские дожди и громы, а его поэтическая красотка шла под дождем без зонтика, не замечая ни дождя, ни встречных людей: ведь она была влюблена. "И хлынул дождь и зашумел, зажурчали ручьи..." - вдохновенно читал он. А когда мрачнел, задумывался, тогда и стихи были такие же мрачные: про Мефистофеля, покупающего человеческие души, про ад, про смерть. Пожалуй, он тяжелее всех переживал неволю. Он, деревенский парень, мучился от невозможности встретить весну на земле, которая, проснувшись после зимы, ждала своего пахаря и сеятеля. "Дед мой сейчас в поле ходит, все поджидает, когда можно будет с сохой выехать". И Моисей улыбался, вспоминая деда. "Приехал я на каникулы после первого курса, а дед и спрашивает, могу ли я уже служить писарем при волостном старшине". Моисей написал стихотворение - обращение к родителям: "Матушка! Не мучься понапрасну, не печалься о моей судьбе. Минут годы, будет вечер ясный, издалека я вернусь к тебе. Утаю я сердца боль и раны, с ног стряхну, усталый, пыль дорог. Я приду несломленным и стану на давно покинутый порог".

Стихи эти так пришлись всем по сердцу, что их сразу запомнили. Даже тихий баптист шептал эти строчки.

Только на восьмой день вызвали Силаева на допрос. Жандармский ротмистр Слукин подробно записал со слов Силаева его биографические данные и спросил, кого он знает тут, во Владимире. Силаев, конечно, назвал Лопатина, Орещенко и Кравцова, сказал, что познакомился с ними только в тот вечер, когда приехал к ним на квартиру ночевать. Раньше же никого из них не знал.

Настоящие допросы начались, когда Силаева перевели в губернскую тюрьму. Допрос за допросом, каждый день, каждый вечер... Слукин, которому приказали быстрей кончать дело и разыскать сообщников Силаева, старался как мог. То держал на допросе по шесть-семь часов, брал измором, то уговаривал, обещал поблажку за примерное поведение. Обещал и деньги - плату за службу отчизне. Силаев выбрал для защиты версию и не отступал от нее ни на шаг, хотя звучала она не очень убедительно и поверить в нее было трудно. А версия такая. В действительности он приехал во Владимир на встречу с Лопатиным, чтобы договориться с ним о прекращении своей революционной деятельности и попросить Лопатина найти ему место службы, так как он решил отказаться от всякой борьбы с властью. Надоело прятаться и скитаться по городам без семьи, вдали от родных. Надумал жениться и жить тихой жизнью. Привезенный им чемодан предназначался не Лопатину. Что в нем, Силаев не знал, так как чемодан не его. В московской гостинице к нему в номер зашла незнакомая женщина и, узнав, что он едет во Владимир, попросила отвезти чемодан ее родственникам и дала адрес. Дала также двадцать рублей на дорогу - на извозчика, носильщика. Очень просила помочь ей, просто со слезами молила. Он согласился - женщина все-таки, - взял чемодан. Что в чемодане - не интересовался, не открывал его. Где адрес ее родных? Пожалуйста, и Силаев назвал Слукину - на всякий случай у него был записан нейтральный адрес - место жительства известной домовладелицы на Дворянской улице. Женщина, передавшая чемодан, сказала, что за ним придут. В этой версии была весьма немаловажная - в пользу Силаева - деталь: в чемодане не нашли ни одного предмета, ни бумаги, ни документа, которые принадлежали бы Силаеву. Его собственные взятые в дорогу вещи: полотенце, носовые платки, мыло, бритва, записная книжка и прочее - лежали отдельно в кожаном баульчике.

Версии этой Слукин, конечно, не верил, однако занес ее в протокол допроса и все расспрашивал про эту женщину, пробовал запутать, поймать на мелочах. Силаев описал ее внешность во всех подробностях, перечислил, во что была одета, даже нарисовал на бумаге ее профиль - высокая, худая, густоволосая брюнетка...

Удивляло, что следователь не устроил ему очной ставки с Лопатиным, даже не прочитал его показания - тот, ясно, все рассказал. У Слукина были, безусловно, и другие свидетельства против Силаева, да придерживал их под конец, не предъявлял из каких-то тактических соображений и старался добиться признания самого Силаева. Как человек, ограниченный лишь интересами службы, он уверил себя, что его подопечный в конце концов не выдержит и даст требуемые показания. Слукину и его начальству не так важно было добиться у Силаева признания в вине - она и без того была доказана, как получить сведения о других членах организации, не менее опасных для государства. В огромной государственной машине Слукин был лишь маленьким винтиком и крутился, делал то, что делала главная, центральная ее часть маховое колесо, приводившее в движение все остальные части машины, в том числе и винтики. Он не мог не крутиться, или крутиться в другую сторону, или в другом темпе, чем это колесо. Слукин был автомат, раб установленного порядка и движения и являлся подневольным, слепым исполнителем. По сути своей человек самый обыкновенный, со своими человеческими радостями, привязанностями, примерный отец двух детей, верный муж, он, как и все подданные великой России, желал ей расцвета, а народу - богатства и счастья (а кто этого не желает?). И если бы он вел расследование, руководствуясь только собственной совестью, относился к Силаеву объективно, он бы, возможно, и остановился на версии взятой тем для своей защиты. Однако над Слукиным был начальник, более крупный винтик государственной машины, а у того начальника - еще начальники так до самого высокого, главного, до того махового колеса, которое приводило в движение всю машину и крутилось туда, куда хотело. Вот этот самый главный - его величество - знал об организации народников-революционеров, боялся их больше, чем любого иноземного государства с могучей армией, и был в первую очередь заинтересован в том, чтобы искоренить и уничтожить их всех до одного. Потому и придавали такое большое значение этому делу, потому и старались так жандармы.

Слукин не вызывал в Силаеве неприязни, он привык к нему, порой тот бывал ему даже симпатичен и было его по-человечески жаль - бьется, бьется человек, начальство подгоняет, а дело ни с места. Случалось, что им обоим надоедал допрос и они разговаривали на далекие от следствия темы. Вспоминали свою службу в кавалерии. Слукин, который также служил кавалеристом, рассказывал о своей дуэли - стрелялся с однополчанином из-за женщины. Оба поступили разумно - стреляли в воздух, помирились, и про дуэль начальство не узнало. "А недавно встретился с тем офицером, и отправились вместе с визитом к бывшей даме сердца, виновнице дуэли, - смеялся Слукин. Дама наша теперь пудов семь весит".

Однажды, в такие вот мирные минуты, Слукин, невольно оглянувшись на дверь, обитую войлоком и кожей, тихо спросил:

- Скажите, как на духу, вы, революционеры, правда верите в революцию?

- Вся молодая Россия жаждет революции и верит, что она сбудется, - так же тихо ответил Силаев:

- И вместо монархии наступит народовластие?

- Обязательно наступит. Революция неотвратимо приближается.

- Ну, а что тогда будет с нами, с чиновниками, которые честно служат монарху и России? Поменяемся с вами местами?

- Видать, так, - усмехнулся Силаев.

- Неужели вы надеетесь пошатнуть и разрушить такую скалу, как наша держава?

- Разрушаются и скалы. Выветриваются, трескаются и разваливаются. Скале кажется, что она нерушима, монолитна, она не видит, что ее подтачивают капли воды, снег, ветер, солнце...